Державин
Шрифт:
«Жизнь есть сон. О Мовтерпий, дражайший Мовтерпий{12}, как мала есть наша жизнь!.. Лишь только ты родился, как уже рок дня того влечет тебя к разрушающей нощи… Это вы, которые существуете на то, чтоб исчезнуть, — это вы стараетесь о славе?.. Прочь, печали, утехи, и вы, любовные восхищения! я вижу нить дней моих уже в руках смерти. Имения, достоинства, чести, власти, вы обманчивы и яко дым. От единого взгляда истины исчезает весь блеск проходящей красоты вашей. Нет на свете ничего надежного, даже и самые наивеличайшие царства суть игралище непостоянства… Терзаемся беспрестанно хотением и теряемся в ничтожестве! Сей есть предел нашей жизни».
Удрученный горестями, Державин учится взирать на жизнь с высоты. Он переводит другие оды, в которых речь идет, как нарочно,
Но «Ода на постоянство», «Die Standhaftigkeit», душе его ближе всех. Многое в ней применяет он к своей участи — и извлекает высокие правила для будущего: «Во всех наших участях беды с нами: я вижу Галилея в узах, Медицис в заточении и Карла на месте лобном… Здесь похищенное у тебя счастие возжигает в тебе отмщение; тамо неповинное твое сердце прободают стрелы зависти; тут изнуряющая скорбь разливает свои страхи на цветущее твое здравне. Сегодня больна жена, завтра мать, или брат, или смерть верного друга заставляют тебя проливать слезы… Итак, в смущенных днях, противу всех наветов твердость щит… Когда боязливая подлость исчезает без надежды, тогда крепкий дух мужаться должен… Чуждуся я Овидия: печален, грустен, боязлив и даже в самой бедности ползающий льстец своего тирана не имеет ничего мужественного в сердце своем. Должно ли заключить из его жалоб, что кроме пышных стен Рима нет нигде надежды смертным? Блажен бы он был, когда бы в своем заключении, как Гораций, сказать мог: „Счастие мое со мною!“… Велизария я более чту в его презрении и в нищете, нежели на лоне его благополучия… Сие же опыт совершенной добродетели, когда сердце в жестокостях рока растет и возвышается…»{13}.
В жизни каждого поэта (если только не суждено ему остаться вечным подражателем) бывает минута, когда полусознанием, полуощущением (но безошибочным) он вдруг постигает в себе строй образов, мыслей, чувств, звуков, связанных так, как дотоле они не связывались ни в ком. Его будущая поэзия вдруг посылает ему сигнал. Он угадывает ее — не умом, скорей сердцем. Эта минута неизъяснима и трепетна, как зачатие. Если ее не было — нельзя притворяться, будто она была: поэт или начинается ею, или не начинается вовсе. После нее все дальнейшее — лишь развитие и вынашивание плода (оно требует и ума, и терпения, и любви).
Такая минута посетила Державина весною 1775 года. Начав переводом, Державин перешел к творчеству. Он успел написать лишь две оды — «На знатность» и «На великость». В них есть явные отголоски од фридриховых, но сильней отголосков — собственный голос Державина. В зеркале, поднесенном рукою Фридриха, Державин впервые увидел свое лицо. Новые, дерзкие мысли, пробудясь, повлекли за собою резкие образы и новые, неслыханные дотоле звуки. Державин впервые нащупал в себе два свойства, два дара, ему присущих — гиперболизм и грубость, и с этого мига, быть может, не сознавая того, что делает, — начал в себе их вынашивать, обрабатывать. Эти две оды — первые, тяжкие камни, которые, в жару вдохновения и в трудовом поте, надрываясь, вскатил он на темя Читалагая — для своего памятника. То срываясь и падая, то достигая совершеннейшей точности, то дико косноязычествуя, Державин карабкается на свой Парнас. Можно сказать — берет его приступом. Сила его родится от гнева и добродетели. Берегитесь теперь, вельможи, — Панины и Потемкины:
Не той здесь пышности одежд, Царей и кукол что равняет, Наружным видом от невежд Что имя знати получает, Я строю гусли и тимпан; НеДругую оду он начинает темными, но величественными словами, в которых призывает к себе Великость: величие духа. Он хочет, чтобы она вдохновила его поэзию, и сам несет ей свои обеты.
Живущая в кругах небес У Существа существ всех сущих, Кто свет из вечной тьмы вознес И твердь воздвиг из бездн борющих, Дщерь мудрости, душа богов! На глас моей звенящей лиры Оставь гремящие эфиры И стань среди моих стихов! ………………………………… Светила красный небес, Теперь ко мне не наклоняйтесь; Дубравы, птицы, звери, лес, Теперь на глас мой не сбирайтесь: Для вас высок сей песни тон. Народы! вас к себе сбираю, Великость вам внушать желаю, И вы, цари! оставьте трон. ………………………………. Высокий дух чрез все высок, Всегда он тверд, что ни случится: На запад, юг, полнощь, восток Готов он в правде ополчиться. Пускай сам Бог ему грозит, Хотя в пыли, хоть на престоле, В благой своей он крепок воле И в ней по смерть, как холм, стоит.В таких мыслях он прожил почти три месяца. Внезапно всем офицерам гвардии приказано было явиться в Москву: Екатерина торжествовала мир с Турцией. Со своих высот Державин спустился на землю и опрометью кинулся в Москву. Участь его должна была там решиться. Заветную немецкую книгу он второпях забыл вернуть собственнику.
Потом, по дороге, оставил ее в Казани. А через девяносто лет почтенный ученый{14} купил ее там же на рынке, совсем истрепанную. На заглавном листе, старинным почерком, было выведено: Karl Wilmsen.
Кн. Щербатов, не тот, что временно после смерти Бибикова был главнокомандующим, а другой, герольд-мейстер Сената, известный историческими своими трудами, до такой степени спешил познакомиться с Державиным, что написал свияжскому воеводе Чирикову письмо: «Когда будет проезжать мимо вас некто гвардии офицер Державин, находящийся теперь в вашем краю, то скажите ему от меня, чтоб увиделся со мною в доме моем, когда приедет в Москву».
Такое странное приглашение удивило Державина, но и возбудило в нем сильную надежду приобрести покровительство этого высоко стоящего человека. Державин решил побывать у Щербатова непременно.
Посещение, однако же, пришлось отложить. Начальство в Преображенском полку сменилось. Державин был встречен без всякого внимания. Велено было просто числить его при полку, словно вернулся он из отпуска. Это крайне его уязвило. Командовал полком теперь граф Григорий Александрович Потемкин, фаворит. Без покровителей добиться его внимания казалось немыслимо. Державин в тот же день бросился к Голицыну и к другим генералам, которые некогда обещали представить его даже «прямо к высочайшему престолу». Куда там! Теперь усмирители Пугачева и победители турок рвали чины и награды из рук друг у друга. Хлопотать за Державина — того и гляди, что свое упустишь. От него отвернулись. Тут бы и обратиться за помощью к Щербатову.