Держись, сестренка!
Шрифт:
Смерть, однако, отступила и на этот раз. Каким-то чудом меня выбросило из горящего штурмовика. Когда я открыла глаза, увидела, что падаю без самолета и без парашюта. Перед самой землей, сама уже не помню как, рванула кольцо — тлеющий парашют открылся, но не полностью.
В себя пришла я от страшной, сдавливающей все тело боли — шевельнуться не могу. Огнем горит голова, нестерпимо болит позвоночник и обгоревшие едва не до костей руки, ноги.
С трудом приоткрыла глаза и увидела над собой солдата в серо-зеленой форме. Страшная догадка пронзила меня больнее всех болей: «Фашист! Я у фашистов!..»
Это,
Забытье…
Очнулась я от удара о землю. Это гитлеровцы пытались посадить меня в машину, но я не удержалась на ногах. Чуть отпустят — падаю. Принесли носилки, положили на них. Как во сне слышу польскую речь. «Может, партизаны отбили?..» — мелькнула надежда. Ведь все происходит на польской земле, мы и воевали бок о бок с польской армией. Но нет, опять вижу гитлеровцев, слышу их речь.
— Шнель, шнель! — торопят они двух поляков-медиков побыстрей обработать мои раны: идет налет советских самолетов. И вот с криком «Шварц тод! Шварц тод!» панически исчезают куда-то. А у меня опять мелькнул маленький лучик радости — наши прилетели! Хорошо бы ударили по этому помещению, где лежу…
Медикаментов мне никаких не дали, и поляки просто забинтовали меня и под бинтами ловко скрыли все мои награды и партбилет. Когда штурмовики улетели, фашисты снова сбежались, обступив носилки, на которых я лежала. Сознание ко мне вернулось, и я собирала в себе все силы, чтобы не выдать перед врагами стона.
Пройдет много лет. И об этой трагической минуте моей жизни я прочитаю в западногерманском журнале «Дойче фалыпирмелгер «:
«Наша парашютно-десантная дивизия была переброшена из солнечной Италии в кромешный ад Восточного фронта. Под ударами авиации русских мы пережили в тот день очень тягостное состояние. Мне как раз что-то нужно было на перевязочном пункте, и там я был свидетелем такого случая.
С передовой на санитарной повозке привезли русского летчика. Парень выглядел довольно-таки сильно искалеченным в своем обгоревшем, разорванном в лохмотья комбинезоне. Лицо было покрыто маслом и кровью.
Солдаты, которые его доставили, рассказывали, что летчик выбросился из горящего боевого самолета и опустился около их позиций.
Когда в санитарной палатке сняли с него шлем и комбинезон, все были ошеломлены: летчик оказался девушкой! Еще больше поразило всех присутствующих поведение русской летчицы, которая не произнесла ни единого звука, когда во время обработки с нее снимали куски кожи… Как это возможно, чтобы в женщине была воспитана такая нечеловеческая выдержка?!»
Давно закончилась вторая мировая война, но бывшие враги наши не могут забыть сокрушающих ударов Советской Армии. Теперь установлено: на магнушевском плацдарме в тот день, когда меня сбили, где наша 197-я штурмовая авиадивизия и 8-я гвардейская армия отражали атаки врага, осталось за сотню разбитых гитлеровских танков и артиллерийских орудий.
Понятно, почему бывший гитлеровский офицер пишет в западногерманском журнале о «кромешном аде Восточного фронта», почему на протяжении десятилетий помнит даже санитарную палатку и все, что происходило в ней. Он не в силах забыть прошлое. Оно преследует его.
Помню тот день и я. Помню разговор между поляками-медиками — что-то о Радомском концлагере. Потом — в провалах сознания — какой-то бесконечно длинный сарай, и я лежу на соломе…
— Что же сделали с тобой, ироды! Мазь бы какую сейчас ей наложить… — слышу молодой женский голос.
— Где ее взять, эту мазь-то? Немцы не заготовили для нас лекарств, — ответил мужской и тут же спросил:
— А ты, девушка, собственно, кто будешь, как сюда попала?
— Санинструктор я. Юля Кращенко. А попала, как и вы, на магнушевском плацдарме за Вислой. Танк проутюжил окоп, где я перевязывала раненых, а затем гитлеровские автоматчики нас и захватили.
— Вот какое дело, сестричка, я ведь тебя знаю. Ты из второго гвардейского батальона. Командир твой капитан Цкаев — мой земляк. Двигайся-ка сюда поближе к нам, санинструктор Кращенко, поговорим. Мы тут осмотрели летчицу, и, понимаешь, под бинтами у нее… ордена. Надо бы снять да спрятать куда подальше, чтобы фрицам не достались. Сделай это ты, сестра, тебе сподручнее, а нас могут обвинить фашисты бог весть в чем.
— Понимаю. Но куда же спрятать их?
— Давайте положим в ее обгорелые сапоги — они фашистам ни к чему, им хорошие подавай, — предложил кто-то еще.
Когда я услышала родную речь, спазмы сдавили горло, вместе с первым стоном у меня вырвалось первое слово:
— Пи-и-и-ть!..
С этого времени около меня постоянно находилась Юля. Гитлеровцы не могли отогнать ее от меня ни руганью, ни побоями. За девушку заступались поляки, находившиеся в Радомском лагере после Варшавского восстания, спровоцированного польскими «патриотами» из Лондона.
А фронт приближался. Меня погрузили в товарный вагон и куда-то повезли. К счастью, рядом была Юля. Я металась в бреду. Все казалось, что падаю в горящем самолете, что огонь обручами стягивает голову, что нужно что-то сделать, чтобы вырваться из жестких тисков…
Когда сознание возвращалось, я видела сидевшую рядом со мной Юлю.
— Потерпи немножко, миленькая, привезут же нас куда-нибудь. Найдем мы лекарства, обязательно найдем, — плакала и причитала она.
Пять суток эсэсовцы везли нас по Германии. На остановках с грохотом открывалась дверь товарного вагона.
— Смотрите! — кричал эсэсовец, и много глаз-и злобствующих, и сочувствующих, и равнодушных — смотрели туда, где на полу лежали полумертвый-полуживой пленный старик и я.
Мне очень хотелось пить. Но как утолить жажду, если вместо лица страшная маска со склеенными губами? И Юля через соломинку, вставленную в щель рта, поила меня.
Стояла жара. На ожогах появились нагноения. Я задыхалась. Хотелось, чтобы скорее кончились все эти муки…
Наконец эшелон прибыл. Всех пленных согнали в колонну, и, окруженная озверелыми конвоирами, немецкими овчарками, она потянулась по Кюстринскому лагерю. Меня несли, на носилках, как носят покойников на кладбище, товарищи по беде. И вдруг слышу голос одного из несущих носилки: