Десерт из каштанов
Шрифт:
– Не вы ли говорили, что она пациентка хирурга…
– Моя. И нет, я такого не говорил. Потому что именно в моем отделении она лежит в медикаментозном сне. Я за нее ответственен. Еще вопросы?
– Вы так со всеми пациентами носитесь? Когда привозят жертву аварии, вы что, едете на место столкновения? А если кого глыбой льда прибило? Пристаете к коммунальщикам?
Гаранин промолчал. Капитан тем временем повертел и полистал оранжевую тетрадь.
– Читали?
– Читал.
– Еще бы. И что там? Есть интересненькое?
– Смотря что считать интересным. Там… поток сознания. Типа кулинарного дневника в свободном стиле. С отступлениями, заметками, цитатами, рисунками, – Гаранин старался говорить ровно, и с каждым новым словом самообладание возвращалось к нему.
– Ладно, товарищ доктор. Дальше мы сами, – деловито заключил Грибнов, нажав кнопку напольного вентилятора
Гаранин кивнул. Он понимал, что надо уходить, но все медлил.
– Есть… подвижки? В следствии? – наконец, поинтересовался он.
Грибнов цокнул языком.
– Вот. Сумку потерпевшей нашли. Чем не подвижка?
Чтобы не отхлестать это мягкое красное лицо, Арсений торопливо покинул кабинет.
Нужно было подумать. После визита в полицию Гаранин обеспокоился насчет своего психического состояния. В самом деле, что с ним такое творится? Допустим, это все вовсе не из-за черноволосой неизвестной. Допустим, из-за годовщины. Двадцать седьмое июня. Два года. Но ведь уже два года! Это много, пора смириться и отпустить. Сердце вот только не на месте, и от тревоги наизнанку выворачивает.
Однако сегодня надо взять себя в руки, непременно надо. Кто он? Арсений Гаранин? Нет. Он врач. Это превыше всего, и это всегда было ему прекрасно известно. А раз он врач и заведующий отделением, у него нет ни времени, ни права вот так расклеиваться, нервничать и носиться по городу в поисках незнамо чего. У него нет времени и права ни на что, кроме работы. Потому что от его работы зависит жизнь других людей. Вот что банальность, и вот что всегда твердит ему отец; и пора бы вернуться к тем принципам, которыми он руководствуется всю сознательную жизнь. Как врач, он давно уже навидался всякого и привык не пускать эмоции в рациональную область своей работы.
Впервые за многие годы ему пришлось осознанно напомнить себе об этом на операции Джейн Доу. Он сразу почувствовал, что теперь все пойдет наперекосяк. Гаранин видел это тело и не мог отделаться от мыслей, насколько болезненно все то, что с ним происходит. Раньше, стоя над операционным столом, Арсений глядел, не моргая, как скальпель рассекает человеческую кожу, плотную, неприятно голубоватую в свете операционных ламп, и как из разреза выступает кровь, сперва крохотным пунктиром круглых капель и тут же, почти мгновенно, – широкой полосой. Теперь же он думал, как резко и сухо ощущается боль, если полоснуть по пальцу кухонным ножом. Как ноет колено, если ударить его о твердый подлокотник дивана. Как волнообразна электрическая боль, расходящаяся от локтя, когда въедешь им в острый край стола. Как жгуче пульсирует ожог, если запястьем случайно прислониться к нагретой решетке духовки или баку в котельной. Как неотступно и навязчиво зудит комариный укус на суставе пальца или голеностопа, и как разрывается голова от воспалившегося зубного нерва. Все эти неприятные ощущения даже близко не имеют ничего общего с тем, какая боль раздирает тело несчастной неизвестной девушки, чьи внутренности сместились с привычных мест, чья кожа сплошь покрыта багрянцем гематомы, к чьим ранам скоро прилипнет пропитавшийся лимфой и кровью бинт, чьи заточенные обломки костей впиваются в истерзанное мясо, пронизанное нервными окончаниями и призванное сейчас причинить самые немыслимые мучения. «Хорошо, что не я хирург», – с облегчением подумал Гаранин тогда. Он не смог бы орудовать скальпелем, зажимом и иглой, еще больше нарушая целостность этого человека, беззащитно покоящегося на столе.
И хорошо, что в его власти держать ее в благословенном наркотическом сне, чтобы не позволить болевым сигналам терзать ее сознание, решил он сейчас, три дня спустя.
Своей работой Арсений гордился с самого начала, с того дня, как выбрал специализацию. Всю жизнь ему доставляет удовольствие отвечать на вопрос: «А вы кто по профессии?» – и внутренне ликовать, улавливая в обращенных на него глазах новое, уважительное выражение и отблеск самого себя, уже более высокого, осанистого, сильного. Всевластного. Слово «реанимация» приводит людей в трепет, заставляет мурашки пробежать колючей волной по хребту. Фраза «Он попал в реанимацию» мгновенно отдает синевой, холодом страха, кислым привкусом обреченности. Глагол «реанимировать» – почти синоним божественного «воскресить». Еще с мединститута он помнит формулировку «наука о закономерностях смерти и оживления организма». Определение реаниматологии. От нее веет таинственностью и могуществом, особенно если вспомнить, что реаниматология в свое время отпочковалась от танатологии. Науки о смерти. Ну, если буквально.
В детстве, коротая долгие сизые вечера в одиночестве, он частенько брал с забитого книгами стеллажа в родительской спальне книгу в серо-лиловой обложке с нарисованной на форзаце амфорой. И больше других греческих мифов, собранных в ней, он любил именно описание царства мрачного Аида. Там, верили греки, среди ужасов ночи обитает и бог смерти Танат с черными крыльями, что шевелятся за его спиной. Холодным своим мечом срезает он прядь волос с головы обреченного и уносит с собой его душу на берега священного Стикса. Он не требует даров и нелюбим не только смертными, но даже другими богами. Арсений часто представлял себе это высокое и грозное создание, закутанное в плащ, в одиночестве бродящим по загробным полям, заросшим аконитом и блеклыми асфоделиями, при виде которого прячутся в расселины даже души тех, кто уже умер и не должен более его страшиться.
Однажды после интернатуры, когда Арсений на две недели ездил в Москву – посмотреть столицу, пошататься по музеям из составленного матерью списка и отвезти несколько гостинцев отцовским коллегам, – он заглянул на вернисаж в Измайлово. За красивым французским словом скрывался огромный блошиный рынок. Чего там только не было! Самовары соседствовали со старыми телефонами, расписными матрешками, бахромчатыми платками, потемневшими иконами, шапками-ушанками, лисьими хвостами и потрепанными советскими плакатами, пестрящими лозунгами и призывами. Тускло и маняще поблескивал столовый мельхиор, прикидывающийся серебром, махрились корешки книг, мозаичным разнобоем глядели с черных ворсистых подложек значки с Лениным, Гагариным, бессмертным команданте и олимпийским мишкой, запонки, магниты и дедовские медали. Кухонные домотканые полотенца и соломенные фигурки домовых и кикимор соседствовали с послевоенными фотоаппаратами, аляповатые картины с охапками сирени и дождливыми пейзажами «под импрессионистов» обрамляли ларьки резчиков по дереву, торговавших деревянными скульптурами медведей всех мастей, а заодно и берестяными шкатулочками, зеркальцами в узорчатых оправах и березовыми расческами и гребнями, на которых вдоль редких зубьев едва виднелись штампованные надписи «From Siberia with love». Над всем этим разномастным великолепием витал дух пережаренного шашлыка и крепкого кваса. От толкотни, голосов и залихватской песни про Кострому, несшейся из стерео, у Арсения кружилась голова, становилось смешно и весело, и он даже пожалел, что не с кем разделить эту бесшабашную кутерьму. Родители явно не оценили бы, Арсений тут же представил Сергея Арнольдовича, который пожал бы плечами и назвал это «разлюли-малиной», хохломой или – лаконично и веско – лубком. В сущности, это и был лубок. То же самое, что барахолка народных промыслов на их городской набережной. Что-то ярмарочное, низовое, языческое в своей лютой наивной бессистемности, и оттого такое завораживающее. И конечно, глубоко чуждое отцу. Иностранцы мерили меховые шапки и объяснялись на пальцах с деловитыми киргизами и таджиками, ловко пересчитывающими сдачу, хрипло хохотала румяная баба в кокошнике, сарафане и вьетнамках, толкая под бок грузина в спортивных штанах с лампасами.
На развале, среди латунных и бронзовых бюстиков, где толпились разнокалиберные Сталины вперемешку с Николаями II, дородными Екатеринами, бровастыми Петрами, хитрыми египетскими сфинксами и крылатыми ангелами, Гаранин отыскал Анубиса в виде черной собаки из алебастра. Оказалась очень приличная копия той самой изящнейшей статуэтки из гробницы Тутанхамона, которой Арсений не раз любовался в иллюстрированных альбомах. С тех пор Анубис всегда стоял на столе в рабочем кабинете Гаранина, навострив длинные уши и вытянувшись всем телом. Как будто в любую минуту готовый подняться. И в отличие от Таната о косвенном отношении этого собакоподобного покровителя бальзамирования и ядов к его собственной профессии он сообразил лишь много лет спустя, да и то с подсказки Борисовской. Она тогда только разводилась со своим Васей, сильно располнела и, заглянув как-то раз уже на закате, рухнула на стул, расплывшись по нему ягодицами.
– Вот, – без предисловий ткнула она пальцем в Анубиса, и Гаранин покосился сначала на нее, потом на статуэтку, опасливо дожидаясь продолжения тирады. Он только что вернулся с ампутации: у тщедушного, полотняно-белого наркоманчика пошел ангиогенный сепсис. Пока препараты не подействовали, парень выл, звал мамку и обещал завязать, если ему не отнимут ногу. Честно говоря, после этого действа хотелось посидеть в тишине хоть минутку.
Ларка не стала продолжать, и Гаранин поднял бровь:
– Что именно?