Десятка
Шрифт:
Я вернулся в кровать.
— Ты права: рак крови, — сказал сухо.
— Ты узнал? — Она приподнялась на локте и заглянула в мое лицо, быть может, во тьме показавшееся чужим. — Горе какое! Здоровый мужик — и вдруг.
— Да, природа человека загадочна. Любая природа…
Она перебила:
— Хоть в сознании?
— Да. Папа говорит, что он улыбался. У него лицо сияло. Он причастился и был счастлив.
— Все, хватит, замолчи, пожалуйста! Их же лечат, таких больных. — После минутной паузы, когда я успел подумать, что она уже провалилась
— Это ты от Наташки понабралась.
— А?
— Скучно так жить, — сказал я. — Есть люди — агенты природы. Знаешь, почему в Югославии была такая кровавая резня? Почему кровав Кавказ? Там слишком много природы. Селяне, живущие в одном ритме с природой, пустят ножи в любую секунду в любое мясо. Без сомнений. На фоне лугов, лесов и гор их движения слепы и точны, как сама природа. Они различают душок жертвы и опасную вонь сильного. Вместе с природой они любят цветущее, румяное, дикое, громкое, хамское, напористое — все, в чем весна и лето. Отвергают сдержанное и рыхлое, ледяное и плаксивое, разорванное и рассыпанное, желтое и бледное — осень и зиму. Быть как весна, как лето! Особенно это относится к женщине. Женщина, как земля, должна быть податлива и плодоносна.
— Вот! — Аня заворочалась. — Наташа говорит: детей она хочет троих. Ты только не обижайся, Наташа мне очень близка… Она хорошая. Она очень любит Ваню! Она с ним умелая. Она на язык грубая, но это все шутки. Ты слишком заморачиваешься! Если с ней ладить — то чувствуешь себя в покое.
— Я догадался. Она тебе бухло таскает. И вы вместе пьете, когда меня нет.
Аня замолчала. Мы отстранились друг от друга. Помолчав и не дождавшись, что кто-то первый начнет примирение, мы повернулись в разные стороны. Так, помолчав еще немного, заснули.
Утром мне надо было ехать.
Утро случилось серое, трудное. Я не хотел вставать, затаился.
Грохнула калитка.
— Анюта!
Почему она кричит «Анюта!» так, будто меня здесь нет?
— Видишь: колесо истерлось, — слышался со двора наставительный голос, по-южному воркующий. — Пускай тебе новую коляску купят!
— Я скажу Сереже.
Дверь в комнату распахнулась. Очи черные, насмешливые, но без блеска, растворенные в смуглом:
— Дрыхнешь? Вставай! Жизнь не ждет! — Заржала и захлопнула.
Я стремительно натянул одежду. Вышел во двор. Нагнулся к коляске, поцеловал сына в носик.
— Завтракать будешь? — сказала Аня просительно.
Я не отвечал.
— Останься еще немножко…
Буркнул:
— Переговоры.
— Скажи, что заболел, — нашлась она.
Наташа палачески гоготнула.
— Не бросай, а? — Аня ловила мой взгляд. — Пожалуйста! Завтра поедешь… Перенеси ты их или отмени. Ты сговоришься, а меня разлюбишь. Ты прости меня, если что. Я больше ни капли не выпью! Давай поедим… Погуляем… Ты же рассказ написать хотел! Уже месяц собираешься! Не уходи, а?
Я заслонился рукой.
—
— Да как хочешь! — Аня скрылась в кухне.
И вот я потянул на себя калитку. Хлопок. Ура! Вступил на дорогу.
Я уходил от них, уплывал с этого гиблого места… На станцию — и в город. Сделал шаг, другой — свобода нахлынула.
Я удалялся, забыв обо всем, даже о ребенке. Свобода вела вперед и вперед, и, разрывая грудью духоту, я подумал с удовольствием, что долго сюда не приеду!
И еще подумал: а может, ну их, переговоры, перенесу. Зачем мне дела? Повремени. Приедешь, примешь душ, завались в кабак на Фрунзенской, позови живущую напротив Ксюшу, каштановую модельку с мозгами ласточки, а потом все секреты горячим воском запечатает ночь.
Пока было серое утро свободы и птицы свиристели на пределе.
Забулькал-зарокотал, полня собой небо, отрадный гром, чтобы подражательно, бодрыми голосами помощников отозвались собаки. Булькая и взахлеб.
— Вась! Вась! Вась!
Далеко или близко — нельзя было понять. Сколько их было? Две? Три? Стая?
Они квакали и булькали:
— Вась! Вась! Вась!
Меня остановило сердцебиение. Лед предчувствия кто-то прижал к темени и отпустил. Ледяной кусок. Лоб холодно взмок. Я раскатал обратно подвернутые рукава зеленой толстой рубахи, которая была напялена поверх белой рубашки-промокашки.
Иди, иди, иди. До станции близко.
Нерешительно задержал руку на горле, прикрывая артерию. Где она, артерия, кстати, сонная, вечно неусыпная? Вот это она, скользкий пульс? Напряг глаза и задвигал ногами аккуратно, выжидательно, совсем не галопом. Не спешишь ты что-то, друг. Да вот, хреново. Хреново вдруг? Говорю, хреново.
Темно-прозрачные круги, смуглые дымные колечки проплыли среди тусклого сияния, зеленого предгрозового трепета, ветреной сиреневой тьмы. Тошные шарики. Траур? Обморок то есть… На фиг! Что за блажь?
И тут сквозь тоскливый прищур внутреннего диалога я их увидел.
Далеко крутились, обнюхиваясь, они. Или это пыль грубо играла на ветру?
Я снова встал с вялой расклеившейся улыбкой — мол, зевотно любуюсь милой окрестностью, дачник. Вынул мобильник из кармана джинсов, было ровно девять. Запрятал аппаратец.
Они на меня бежали!
Они с каждой секундой становились мордами, гривами, ушами. И лапами, лапами! Первое, что я подумал, — их порода. «Овчарки!» — подумал я, и они наскочили.
Одинаковые, без лая, веселые, матерые. Оскаленные пасти, темно-серый мех с желтым отливом, волнами вздыбленный на холках. Гибкость им придавали их сучьи очи — жадные и озорные. Они переглянулись, сестрицы-молодки. Огонек задора проскочил.
Я стоял, все еще не при делах, вроде наслаждаясь пением птиц и вцепившись надеждой в тот светлый факт, что меня не облаяли… Хорошие песики, гуляют близняшки. Где же их хозяин, откормленных?