Десятка
Шрифт:
…Мы наезжали сюда в гости на выходные в конце весны и потом в конце лета.
Корин в прошлом году забросил преподавание и жил на пенсию своей сумасшедшей, учившейся когда-то в институте благородных девиц, бабушки, сдавал ее квартиру в городе и, кажется, еще чем-то втихую приторговывал — может, лесом. Потому что рыбалку он, как и отец, не признавал.
В мае же ему завозили племянницу, девочку лет тринадцати на длинных ногах, которая не считала меня за человека, зато разговаривала с моим отцом.
— Не скучно
— Знаете, дядя Николай… — начинала она, и было заметно, что слово «дядя» она с удовольствием опустила бы, обращаясь к отцу просто по имени.
Я ее ненавидел.
— …здесь живет эта Аля, на год меня старше, — продолжала она, произнося слова про «на год старше» так, словно это было со стороны Али то ли очевидным недостатком, то ли неоправданным вызовом. — Она носит такие короткие юбки, дядя Николай! Даже в Москве такие не носят.
И прямо смотрела на отца.
— Правильно, дочь моя, — хрипло и смачно произносил Корин, входя в избу. — Живи в природе, ходи без юбки.
Бабушка Корина в это время безучастно сидела у широкого окна и смотрела на видную из окна реку.
Покойный дед Корина водил пароходы, и жена провела многие годы с ним, никогда нигде не работая, но сопровождая мужа в любой качке. Некоторое время с ними плавал и маленький Олег.
— Олег, — иногда спрашивала безумная старуха, выпрямляя спину, — что это за пристань? — и кивала острым подбородком на реку.
Тринадцатилетняя племянница прыскала со смеху. Мой отец внимательно смотрел на старуху, покатывая в пальцах беломорину.
Корин всегда с готовностью отвечал, пользуясь, судя по всему, очередными разоблачениями русской истории в печатной прессе:
— Станция Казнь Троцкого, бабушка! Прежнее название Утро Ледоруба.
Старуха степенно кивала головой: да-да, я узнала. И вновь смотрела на реку. Она была уверена, что до сих пор плывет на пароходе.
— Олег, когда в следующий раз пойдешь на берег — купи мне чурчхелы, здесь очень вкусная чурчхела, — просила она.
Отец выходил покурить. Тринадцатилетняя на длинных ногах шла за ним.
Я зачарованно смотрел на старуху. В этом доме я засыпал всегда в легком, щекотливом испуге, — благо, что спал рядом с отцом, а то меня б давил натуральный ужас. Мы укладывались в летнем, наспех сколоченном из досок, пристрое к дому, и пока отец читал, еще было ничего. Но едва он выключал свет, я в оцепенении начинал ждать, что сейчас войдет старуха — и тогда, думал я, нужно будет как можно скорее разбудить отца. Как можно скорее! Только нужно разобраться: сначала разбудить, а потом потянуться и включить ночник? Или сначала включить ночник, а потом начать толкать отца?
Зато просыпался я всегда в отличном настроении. На улице пели птицы, разговаривали куры, хвастался петух, качались деревья,
Отец негромко отвечал.
В прощелье под дверями тянуло дымком его беломорины.
Спустя время отец звал меня к завтраку. Умываться он меня не просил; помыл ли я руки, тоже не спрашивал.
Спрашивала эта, с ногами:
— Ты помыл руки?
По имени она меня никогда не называла, словно и не знала его.
Я не отвечал ей, но не от наглости, а от смущения. Смущался я даже если мыл руки.
Отец и Корин никак не замечали ее вопросов ко мне, хотя она переводила взгляд с одного на другого в поисках поддержки.
Старуха ела одна, то ли до, то ли после нас, я никогда не заставал ее за этим занятием.
— Бабушка, у тебя ничего не болит? — порой спрашивал Корин с неожиданным участием и даже нежностью в голосе.
— Нет! Ничего не болит, — отвечала она беспечным голосом. — Я со-вер-шен-но здорова!
Ей было девяносто три года.
Уходя после завтрака в огромный, хорошо крытый, зимний пристрой к дому, Корин всегда находил там что-то важное.
В прошлый раз он глухо поинтересовался у отца откуда-то из глубин темного помещения:
— Захар, не сыграешь в этот ящик?
Оказалось, что в пристрое спрятано целое пианино, которое не так давно попросили вывезти новые жильцы городской старухиной квартиры.
То рыча, то хохоча Корин с отцом извлекли инструмент на белый свет, поставили ровно посередь двора, на фоне курятника. Пианино даже оказалось относительно настроенным.
Следом Корин принес целую кипу запыленных нотных тетрадей с разорванными и перепутанными страницами, на которых надорванный Моцарт все время зарывался меж нетронутого Мусоргского.
Отец за час-другой-третий приноровился к инструменту, и к вечеру уже играл одной рукой грибоедовский вальс.
Когда я забежал в избу попить, старуха, повернув голову в сторону дверей, откуда раздавались чудесные звуки, сидела с прозрачным, печальным и совершенно вменяемым лицом.
Я настолько испугался ее прояснившегося рассудка, что, ошарашенный, скорей вышел прочь на цыпочках, забыв о воде.
Под пианино любили прятаться от солнца куры, а на черной, полированной спине инструмента так трогательно смотрелись порезанные огурцы, лук и трехлитровая банка самогона, с мутным видом которой у меня с тех пор ассоциировался полонез Огинского.
Когда мы вылезли из пристроя с ароматными автомобильными камерами, тринадцатилетняя, усевшись по-турецки, красила ногти на ногах.
— Дочь моя, — сказал Корин, — мы идем вниз по реке путем раскольников. Впрочем, едва ли ты знаешь, что такое раскольники. Скажем иначе: не хочешь ли ты совершить с нами немедленную прогулку босиком по воде?