Дети дорог
Шрифт:
Оставила? По доброй воле?
Я вспомнила угольно-черную дыру, расползшуюся по переливающемуся всеми оттенками алого полотнищу, вспомнила, как своей рукой вложила в нее «змеиный камень», надежно и прочно закрывший прореху, подобно кусочку мозаики, как алые нити протянулись сквозь золото кровеносными сосудами, заживляя рану. Кому я подарила частицу шассьего гнезда, кусочек своей прошлой жизни? Кому оставила каменное семечко, которое непременно стало бы деревом, если бы я решилась и попыталась прорастить его в ближайшей пещере?
— Похоже, я спасла кого-то. Того, кого спасать не стоило. — Я зажмурилась, а потом глянула на ромалийку шассьими глазами, всматриваясь в частую черную сеть, покрывающую зеленое сияние человеческой ауры. — Ровина, как давно ты знаешь, кто я?
Теплой улыбкой озарилось лицо лирхи,
— Еще до того, как тебя привели к нам. Тарры сказали. Я искала ту, что сможет заменить меня, когда придет мой черед сплясать последний танец с женщиной в белом, а нашла Ясмию, змеедеву из волшебных сказок. Тебя оставил у нас человек, безжалостно уничтожающий вокруг себя все то, что не в силах понять или принять, от чего не может держаться подальше. Шут, безрассудно и слепо идущий по дороге своей судьбы, не замечающий ничего вокруг: ни чудовищ, что пытаются ухватить его за ноги, ни берегинь, что стремятся предупредить об опасности. — Она вздохнула, набросила мне на плечи теплую шаль и укутала потеплее. — Идем, внученька. Придется тебе на меня опереться, а то пока дойдем до стоянки, успеем и замерзнуть, и простыть. Не смотри, что я старая и больная женщина, сейчас я посильнее и покрепче тебя. Только золото из глаз своих скрой до поры до времени — не все ромалийцы верят бабкиным сказкам, предпочитая прислушиваться к речам змееловов.
Подняться на ноги оказалось еще труднее, чем в тот, самый первый раз, когда я ощутила вместо гибкого сильного хвоста две трясущиеся от слабости неказистые подпорки, на которых предполагалось ходить и даже бегать. Сделать шаг в обмотках по снегу, остро чувствуя каждую сломанную веточку, каждый мелкий камушек или желудь, скрытый под тонким белым покрывалом, — почти невозможно. Если бы не Ровина, подставившая мне плечо, я бы и вовсе никуда не дошла, осталась бы на той поляне и, что самое вероятное, просто сбросила бы человечий облик, как старую, отслужившую свое шкуру. Отыскала какую-нибудь нору и впала б в спячку на несколько месяцев, как обычные горные змеи, которые с наступлением холодов прячутся в расщелинах скал и выбираются наружу только после того, как солнце растопит лед и согреет темные камни.
— Ничего, внученька. — Лирха взмахнула рукой слева направо, словно отводя в сторону невидимый полог. — Сейчас будем дома.
Разноцветными искрами замерцали камни в широком золотом браслете, болтающемся на узком, иссушенном прожитыми годами запястье, качнулась, подобно подвесному мостику, заметенная снегом тропинка под нашими ногами, вильнула, как потревоженная змея, и уперлась в вересковую заросль, до которой было от силы пять шагов.
— Потерпи, хорошая моя. — Ровина кое-как довела меня до кустов, прикрыла мне глаза ладонью и потащила сквозь цепляющийся за одежду вереск.
Острая веточка оцарапала мне подбородок, снег пушистыми хлопьями осыпал непокрытую голову, а в следующую секунду лесная тишина сменилась залихватской мелодией, наигрываемой на старой ромалийской скрипке, людским гамом и отдаленным лошадиным ржанием. Лирха убрала ладонь от моего лица и едва заметно улыбнулась.
Иногда дорогу домой можно сделать очень и очень короткой.
ГЛАВА 4
Деревенька под названием Гнилой Лес, казалось, испокон веков стояла у широкого торгового тракта, ведущего мимо Загряды к морскому порту у далекого северного берега Славении. Даже старожилам уже не вспомнить, что раньше появилось — поселение, которое вначале разрослось до шести десятков дворов, а потом опустело на треть, или сама дорога, проложенная через многочисленные болота. Годы шли, стылые топи, от которых тянуло сыростью, холодом и лихорадками, постепенно осушались, да и мрачный густой лес перестал быть гнилым и превратился в обычный еловый бор, богатый грибами и ягодами, но деревня свое название так и не поменяла. Пробовали жители переименоваться — и шильду новую на подъезде ставили из крепкого проморенного дуба, и проезжающих мимо поправляли, да только без толку все. Шильды с новым названием за одну только зиму чернели и рассыпались в мелкую труху, а в Загряде и окрестных деревнях как прозывали местных гнильцами, так и продолжали прозывать. Словно приросло к небольшому клочку плодородной земли у края болот кем-то вскользь брошенное имя, стало его неотъемлемой частью и глубинной сутью — и через много лет само место не согласилось на перемены.
Так и остался стоять Гнилой Лес рядом с дорогой и стоял бы дальше, радуя проезжавшие мимо торговые караваны свежим хлебом да радушием, если бы не случилась однажды беда, после которой деревня зачахла. Кто успел, прихватил самое необходимое и сбежал вместе с семьей из проклятого места, кто замешкался, подбирая имущество подороже да время поудобнее, навсегда остался прикованным к клочку земли в шесть с половиной верст от края до края. Ровный круг на славенской карте, границу которого свободно пересекают лишь пришлые, дорожные люди. Глухой лес, за полвека стеной вставший по краю заколдованной человеческим отчаянием земли, стал своего рода тюремной стеной, за которую не мог выбраться ни один из рожденных в медленно умирающем поселении. Людей истреблял голод, затем болезни, а в конце пришел страх перед самыми близкими.
Скрипнуло потемневшее от времени крыльцо, и усталая, рано состарившаяся женщина вышла на порог некогда ухоженного и красивого дома, держа в руках пустые деревянные ведра. Тихо, почти испуганно прикрыла за собой входную дверь, за которой звенели детские голоса, и торопливо направилась к колодцу. Первый снег накрыл пустынные улицы и крыши домов тонким слоем, не столько скрывая, сколько подчеркивая разруху, уже который год подтачивающую деревню и превращающую добротные деревянные избы в покосившиеся развалюхи с протекающей крышей и скрипучими половицами, здоровых и крепких людей — в бледных, постаревших, усталых призраков, а детей…
Женщину передернуло, и она пугливо втянула голову в плечи, ускоряя шаг и отворачиваясь от заметенного снегом пустыря, посреди которого еще стоял почерневший от сажи и времени остов церковной колокольни. Давно стоял — полвека уже прошло; бревна, что дотла не сгорели в ночь большого пожара, так и сгнили под холодными осенними дождями и снегом, но полуразрушенная колокольня по-прежнему возвышалась над деревней как ни в чем не бывало, и ничего ее, проклятую, не брало. Сказывали старики: место это когда-то было освященной землей, да и церковь стояла хоть и крохотная, но на диво уютная и светлая. Бывало, зайдешь, встанешь под круглым оконцем, что было прорублено в башенке-куполе, и словно боженька сверху на тебя смотрит, легко и радостно на сердце становится.
Вот только глупость да жестокость людская все погубили. Крестьяне, живущие рядом с болотами, в которых гибли по пьяной лавочке люди и пропадала скотина, с которых по осени и весне тянуло промозглой сыростью да лихорадками, боялись всего, чего не могли понять и принять.
Укрылась как-то в церкви блаженная девчонка с некрасивой заячьей губой, невесть от кого нагулявшая ребеночка в неполных шестнадцать лет, — сбежала из дома сразу же, как скорый на расправу, водящий тесную дружбу с бутылкой отец заметил «позор» семьи. Сбежала, чтобы не исполнил родитель жестокую угрозу — выбить из дочкиного чрева прочно укоренившееся семя неведомого чужака, а в дальнейшем научить девушку скромности и послушанию кулаком да палкой. Священник, в то время живший в пристроенной к церкви избушке, укрыл девчонку, помогал по мере сил, а когда пришло время ей разродиться, позвал на подмогу повивальную бабку с окраины деревни — ведь каким бы благочестивым и отзывчивым ни был духовный отец, при родах он не самый лучший помощник. Женское это дело, всегда было, есть и будет, и лишь потому в прицерковную избу, где обычно крестили новорожденных, пришла сухощавая женщина с острым взглядом, сноровистыми руками и целой сумкой снадобий и травяных сборов.
Ребенок родился сразу после полуночи, а уже вечером следующего дня по Гнилому Лесу разошелся слух о том, что чудаковатая девка родила чертенка. Крепкая, уверенная в себе повитуха, вечером ушедшая в избушку священника принимать роды у приблудной девицы, вернулась поутру домой дряхлой, трясущейся от старости и ужаса бабкой, которая и слова связного вымолвить не могла, только твердила что-то о бесах да нечисти поганой. Вот тогда-то от неуверенного шепотка по углам селяне и перешли к действиям — в ту же ночь вышли на улицы и мужчины, и женщины, оставив всех детей моложе двенадцати лет под надежным на первый взгляд укрытием родных стен, и с зажженными факелами направились к церкви.