Дети Хурина. Нарн и Хин Хурин
Шрифт:
– Воистину, велика милость короля, – отвечал Хурин, – но если нашего слова недостаточно – мы поклянемся.
И братья дали клятву вовеки не разглашать замыслов короля и молчать обо всем, что видели во владениях Тургона. И распрощались они; и прилетели Орлы, и унесли сыновей Галдора под покровом ночи, и опустили их в Дор-ломине еще до рассвета. Обрадовалась братьям родня их, ибо гонцы из Бретиля уже сообщили, что те сгинули без вести; но даже отцу своему не открыли Хурин с Хуором, где пробыли все это время – сказали только, что в глуши пришли им на помощь орлы и отнесли их домой. На это молвил Галдор:
– Стало быть, прожили вы в глуши целый год? Или, может, орлы приютили вас в своих гнездах? Но нет: нашли вы пропитание и богатые одежды,
– Доволен будь, отец, – отвечал на это Хурин, – что мы возвратились, ибо дозволено это было только в силу обета молчания. Клятве своей верны мы и ныне.
И Галдор не расспрашивал их более; однако и он, и многие другие догадывались об истине. И обет молчания, и Орлы наводили на мысль о Тургоне; так думали про себя люди.
Шли дни, и росла и удлинялась тень страха перед Морготом. Но в четыреста шестьдесят девятом году после возвращения нолдор в Средиземье пробудилась среди эльфов и людей надежда; прошел среди них слух о деяниях Берена и Лутиэн и о том, как посрамлен Моргот – на собственном своем троне в Ангбанде; а иные уверяли, что Берен и Лутиэн до сих пор живы, а не то так воскресли из мертвых. В тот же год великие замыслы Маэдроса уже близились к завершению: благодаря возродившейся силе эльдар и эдайн остановлен был натиск Моргота, а орки выдворены из Белерианда. Заговорили в ту пору о грядущих победах и о воздаянии за Битву Браголлах, когда Маэдрос поведет в бой объединенные воинства и загонит Моргота под землю и намертво запечатает Врата Ангбанда.
Но мудрых по-прежнему одолевала тревога: опасались они, что Маэдрос слишком рано явил свою растущую силу и что у Моргота достанет времени измыслить, как совладать с ним.
– В Ангбанде то и дело рождается новое зло, коего не предугадать эльфам и людям, – говорили они.
Осенью того же года, в подтверждение их слов, тлетворный ветер налетел с Севера под свинцово-серыми небесами. Моровое Дыхание назвали его, ибо нес он в себе пагубу, и на исходе года многие занедужили и умерли в северных землях, граничащих с равниной Анфауглит – по большей части дети и подростки.
В тот год Турину, сыну Хурина, было только пять лет от роду, а сестре его Урвен в начале весны исполнилось три. Волосы у нее были, что золотые лилии в траве, когда резвилась она в полях, а смех звенел, что голос реки, которая рождалась в холмах и, весело журча, протекала под стенами ее отчего дома. Нен Лалайт нарекли ту речку, и по ней все домочадцы называли дитя Лалайт, и светлело у них на душе при виде девочки.
Турина же любили меньше, чем его сестру. Он уродился темноволосым, в мать, и, по всему судя, унаследовал и ее нрав; ибо веселости чуждался; был он немногословен, хотя говорить научился рано и неизменно казался старше своих лет. Турин нескоро забывал обиду или насмешку; но внутренний пламень отца пылал и в нем – Турин тоже бывал порывист и яростен. Однако ж знал он и жалость: боль и горе живого существа трогали его до слез; в этом он тоже пошел в отца, ибо Морвен была строга к другим так же, как к себе. Турин любил мать, ибо она говорила с ним просто и прямо, а отца он почти не видел: Хурин то и дело надолго отлучался из дома и уезжал в войско Фингона, что охраняло восточные границы Хитлума, а когда возвращался, его живая, быстрая речь, пересыпанная незнакомыми словами, и шутками, и полунамеками, озадачивала Турина, и тот чувствовал себя неуютно. В ту пору все тепло души своей дарил он сестренке Лалайт, но редко играл с ней: Турину больше нравилось невидимым оберегать ее и любоваться, как резвится она в траве или под деревом и поет песенки, что дети эдайн сложили давным-давно, когда язык эльфов был еще свеж на их устах.
– Прекрасна Лалайт, как эльфийское дитя, да только, увы, век ей отпущен недолгий, – говорил Хурин жене своей Морвен. – И оттого, верно, кажется она еще прекраснее – и еще дороже.
Турин же, услышав эти слова, задумался над ними, но так и не постиг их смысла. Эльфийских детей видеть ему не доводилось. В ту пору эльдар не жили в землях его отца; лишь один-единственный раз случилось Турину узреть их – когда король Фингон и многие его лорды пересекли Дор-ломин и проехали по мосту через Нен Лалайт, в искристом блеске серебра и белизны.
Но еще до конца года слова его отца обернулись истиной; в Дор-ломин пришло Моровое Дыхание, и слег Турин, и долго пролежал в жару, во власти темных снов. Когда же исцелился он, ибо такова была его судьба и сила жизни, в нем заключенная, он спросил про Лалайт. Нянька же ответствовала:
– Не говори более о Лалайт, сын Хурина; о сестре же своей Урвен должно тебе спросить у матери.
И вот пришла к нему Морвен, и молвил ей Турин:
– Я уже не болен и хочу видеть Урвен; но почему нельзя мне больше говорить «Лалайт»?
– Потому что Урвен умерла и стих смех в этом доме, – отвечала она. – Но ты жив, сын Морвен; жив и Враг, содеявший такое с нами.
Морвен не пыталась утешить сына, как и сама утешения не искала: она встречала горе молча, с заледеневшим сердцем. Но Хурин скорбел открыто: взял он свою арфу, и хотел было сложить плач, но не смог, и разбил он арфу, и выбежал из дому, и простер руку в сторону Севера, восклицая:
– Ты, что калечишь Средиземье, кабы мне повстречаться с тобою лицом к лицу и искалечить тебя так же, как господин мой Финголфин!
Турин же горько плакал ночами в одиночестве, хотя при Морвен он никогда более не упоминал имени сестры. К единственному другу обращался он в ту пору, только ему говорил о своей скорби и о том, как пусто сделалось в доме. Другом этим был один из домочадцев Хурина, именем Садор; был он хром и мало с ним считались. Прежде был он лесорубом и по несчастливой случайности либо по собственной оплошности отрубил себе топором правую ступню, и нога его усохла. Турин прозвал его Лабадалом, что значит Хромоног, хотя имя это Садора не обижало: ведь подсказано оно было жалостью, а вовсе не презрением. Садор работал в надворных постройках – мастерил или чинил всякие мелочи, потребные в доме, так как плотник был не из худших; Турин же порою подавал ему одно и другое, чтобы тот не трудил лишний раз ногу, а порою уносил тайком какой-нибудь инструмент или кусок древесины, брошенные без присмотра, ежели думал, что другу они пригодятся. Садор улыбался, но всякий раз велел мальчику возвратить подарок на место.
– Дари щедрой рукой, но дари лишь свое, – говаривал он.
Садор, как мог, платил ребенку добром за добро и вырезал для него фигурки людей и зверей; но больше все го Турин любил рассказы Садора, ибо молодость того пришлась на пору Браголлах, и ныне Садор охотно вспоминал о тех недолгих днях, когда был силен и крепок, и не стал еще калекой.
– Говорят, великая то была битва, сын Хурина. Меня отозвали от трудов моих в лесах, ибо в тот год большая нужда была в людях, но в Браголлах я не сражался, а не то, пожалуй, получил бы увечье более почетное. Слишком поздно подоспели мы, для того лишь, чтобы унести назад на носилках тело старого правителя, Хадора: он погиб, защищая короля Финголфина. После того я и стал ратником и прослужил в великой твердыне эльфийских королей, Эйтель Сирион, много лет, или, может, теперь мне так кажется – ведь последующие годы и вспомнить-то особо нечем. Я был там, когда напал Черный Король, и Галдор, отец твоего отца, командовал в крепости от имени короля. В том штурме он и погиб; я видел, как твой отец принял власть и возглавил оборону, хотя едва успел возмужать. Говорили, будто пылает в нем огонь, так, что меч раскаляется в его руке. Ведомые им, мы оттеснили орков в пески; и с того самого дня они уж не смели появляться в виду стен. Но увы! Сполна утолил я жажду, ибо вдоволь насмотрелся на кровь и раны, и испросил я дозволения вернуться в леса, по которым стосковался душою. Там-то и покалечился я: убегая от своего страха, часто обнаруживаешь, что на самом-то деле поспешил коротким путем ему навстречу.