Дети, играющие в прятки на траве
Шрифт:
— Верно, праздник, — сокрушенно помотал кудлатой головой Симон, как будто бы коря себя в душе, что позабыл об эдаком событии. — Ты, мама-Ника, верно говоришь. Нельзя быть слабым просто так, и просто так нельзя быть виноватым — ну, за то, что ты — такой… Но, знаешь ли, когда Святой приходит, все равно тоска берет… И когда тут сидел Хозяин… — он опять метнул на развалившегося в кресле Питирима настороженно-недоуменный взгляд. — Ведь чувствуешь: есть и другое — где-то там, а ты вот… — он махнул рукой и замолчал. Все спутники его спокойно, с благодушным безразличием на лицах терпеливо ждали у порога — все зависело, похоже, оттого, как им скомандует Симон. Но тот, потупив взгляд, не торопился продолжать.
— Вон ты о чем, Симон… — задумчиво сказала Ника. — Знаешь, ты ложись-ка спать сегодня рано, я тебе дам ласковый напиток, и ты будешь видеть свой, хороший праздник. А на этотпраздник, ночью, не ходи.
— Совсем? — забеспокоился Симон. — А… как же без меня? Прощаться будем…
— В другой раз, Симон, — настойчиво сказала Ника. — От тебя все это не уйдет. Уж ты поверь… Да, не сейчас. Так лучше. Думаю, тебе необходимо переждать. Когда Святой опять придет, у него с тобою будет долгий разговор… О том, как где-то там живут другие.Тебе нужно, понимаешь? А пока ты к празднику прощанья не готов.
— Совсем плохой, да? — горестно спросил Симон. — Другие лучше подготовились?
— Наоборот, — с улыбкой отозвалась Ника. — Это ты — немножко лучше. Так уж получилось… Просто ты еще не чувствуешь, не замечаешь… Ты теперь готов к другомупразднику. И надо подождать. Совсем чуть-чуть… Святой тебе все объяснит. И, может быть, возьмет с собой.
— О!.. — изумленно заморгал Симон, не веря собственным ушам. — Я буду, как Хозяин? Да? Его ведь тоже давеча забрали. Правда, он
— Стоп! Не болтай лишнего, Симон! — вдруг резко оборвала его Ника. — Ты еще не понимаешь… Помолчи! Тебя это покуда не касается совсем.
— А как же сказка? — недоверчиво-капризно произнес Симон. — То — расскажи, то — замолчи… Нехорошо… Да и потом, зачем рассказывать, когда…
— Вот сказку, милый мой, ты будешь повторять, как только я тебя об этом попрошу. Ты понял? — голос Ники сделался высоким и звенящим. — Где угодно и кому угодно. Даже мне. Хоть двадцать раз!
Симон, склонивши голову, протяжно и невесело вздохнул и лишь с покорностью развел руками: дескать, нам ли, мама-Ника, рассуждать!..
— Ну, а пока садись за стол. И вы все! — приказала Ника. — Будем пить хороший чай. А ты, Лапушечка, иди на кухню — помогать мне. Вместе-то управимся в момент.
Хозяйка быстро убрала обеденную утварь, постелила новую отглаженную скатерть на столе, и уже вскоре появились красочные чашки, блюдечки, горшочки с разными тягучими и ароматными вареньями и, наконец, — огромный чан, почти что до краев заполненный какой-то жидкостью, темно-коричневой, дымящейся, местами с островками рыжей пены на поверхности. Когда ему налили в чашку, Питирим попробовал, едва не обжигаясь, и приятно удивился: это был и вправду чай, притом отменный — крепкий, терпкий, вяжущий во рту, душистый; далеко не всюду на Земле такой случалось пить, хоть там и подавали маленькими дозами и колдовали над заваркой с видом знатоков — наверное, лишь просто притворялись или же скупились и подсовывали чайный суррогат (оно, конечно, натурального продукта на Земле осталось мало, главным чайным разводителем давно уж сделалась Луна, да еще в дальней резервации у биксов, на Аляске, тоже понимали толк в напитке и сырье готовили любовно, не спеша). А тут — в момент: и целый чан, и самых превосходных свойств!.. Живут же люди!.. Ника со вниманием следила, как Питирим отхлебывает чай, и видно было, что она радехонька буквально от души и даже чуточку собой гордится.
— Так, — солидно произнес Симон, с довольною ухмылкой утирая рукавом усы и расправляя бороду, — есть, есть на свете сладкие мгновения! Отрадно! Много мудрости они дают.
— Ну уж, — невольно усомнился его спутник, до того конфузливо молчавший, — для согрева живота — душевно, ну, а мудрость-то — откуда?
— Ты, Ермил, дремуч и дик, — ответил благостно Симон. — Как есть — таков. Три года жрал, и праздник — твой предел. Отстойник ты, Ермил.
— А может, что-нибудь хотите спеть или сыграть? — поспешно предложила Ника, чтоб не дать начаться ссоре. — Я вот вам сейчас треньбреньдер принесу.
— Нет, — возразил Симон, — не надо. Его нужно долго мять, разогревать, разглаживать… Потом, в другое чаепитие. — И вдруг, как будто спохватившись, что другой-то раз случится после праздника, а после праздника на ферме он останется один, с поспешностью добавил: — Вообщене надо. Лучше силы к вечеру сберечь. Полезнее оно.
Похоже, не хотел он ущемлять своих собратьев, выставляя напоказ их обреченность, и поэтому решил быть рассудительным и ласково-дипломатичным. Впрочем, остальных тот факт, что он на праздник имеете с ними не пойдет, не слишком взволновал или серьезно озаботил, даже более того: они об этом словно и забыли сразу — зафиксировали походя в сознании, кивнули и отбросили подальше, точно обветшалую, изношенную вещь. Да и Симон, пожалуй, толком ничего не понимал, не представлял, какие перемены в самом скором времени произойдут в его унылой жизни. Хотя… что конкретно мог бы Питирим сказать об их существовании на ферме?! Ровным счетом ничего. Все — только внешние, разрозненные и случайные во многом впечатления, которые нельзя было назвать ни истинными, ни обманчивыми… Так или иначе, но Симон был возбужден и полностью собой доволен. Девушка Лапушечка (возможно, то была не прихоть Ники, а на самом деле ее имя было таково — сей факт остался тайною для Питирима до конца) сидела, радуясь бездумно — просто глядя на Симона и невольно часть его энтузиазма замыкая на себя, — сердечно улыбалась всем подряд, шкодливо и по-детски непритворно, а когда вдруг встретилась глазами с Питиримом, словно ненароком подтянула угол пончо, и без этого спускавшийся лишь чуть пониже живота, и это вышло у нее настолько недвусмысленно-зовуще, что она сама в смущении зарделась и невольно отвернула голову: мол, всякое бывает, кровь-то молодая, а ты, в сущности, парнишка — ничего!.. Чуть позже она весело скосила глаз и подмигнула Питириму: дескать, не робей, не куксись, один раз живем — со мной не пропадешь!.. Да с кем она заигрывает, черт возьми?! — мелькнуло тотчас у него в мозгу. Ведь — не со мной, а с этим телом.Да-да-да, с чужой дурацкой оболочкой, полагая, что она и я — одно и то же! Улыбаются не мне, желают не меня!.. И, если вдуматься, для них для всех меня здесь — нет. Брон Питирим Брион для окружающих остался где-то там, за тридевять земель, нигде'.И что творится у меня в душе, никто не знает, да и наплевать им… Вот и Ника встретила меня как не-меня!И тут он с ужасом вдруг понял: так теперь и будет впредь, везде, со всеми. Тело Левера, презренного и даже ненавистного, отныне будет представительствовать всюду. Характерные черты, приметы? Что ж, извольте, ничего секретного: рост ненамного выше среднего, телосложением — отнюдь не богатырь, большие уши, длинные и чуть раскосые глаза, нос — как пропеллер самофлая, лоб высокий, так сказать, лепной, густая шевелюра привлекательно-каштанового цвета, но залысины — кошмар. Короче, тот еще красавец!.. Прежнее-то тело было много импозантней, женщины догадывались сразу, что почем… А как он мучился в больнице!.. Все те дни, что находился там. Ведь зеркала в палате — не было! Он походя обмолвился разок об этом, и сестра пообещала передать врачу, но тот внезапно заартачился, стал городить какой-то вздор: мол, не положено, мол, в этом вся методика выздоровления — ну, чтобы постепенно, а не в первые же дни, — мол, и не думай о подобной ерунде, все развивается нормально, да и нет зеркал в больнице, не предусмотрели. Питирим ему, конечно, не поверил, но на эту тему впредь не заикался — не переносил, когда его за дурачка держали. А себя увидеть в зеркале хотелось… Ужас, до чего хотелось! Как назло, однако, никаких блестяще-полированных предметов под рукою не сыскалось, и в оконных рамах стекла оставались тускло-матовыми целый день, и даже умывался он не в ванной, а в палате же, усердно обтираясь влажной губкой. Он не понимал, к чему все эти нарочитые предосторожности, — ведь он прекрасно знал, в чьем теле разместился его мозг, и руки, ноги, туловище мог разглядывать сколько угодно. Лишь гораздо позже ему стала очевидной правота врача… Конечно, тело было легче воспринять и легче было с ним смириться. Ибо самое тяжелое, болезненное, страшное — лицо. Личина. Маска… Можно называть по-всякому — под настроение. Когда-нибудь — и это было неизбежно все равно — Брон Питирим Брион увидел бы себя, как говорится, полностью, пришлось бы, только врач, сообразуясь с собственными представлениями, все оттягивал решающий момент. Боялся шока? Вероятно. Впрочем, Питирим и в самом деле, хоть и полагал себя готовым к разным неожиданностям, был ошеломлен, увидев в зеркале свое лицо. Свое?'..Нет-нет, он не надеялся на чудо и не предавался вздорным упованиям, и все-таки таилось в глубине души смешное робкое предположение, что пусть какие-то немногие знакомые, привычные, присущие лишь одному ему черты, но — сохранятся. Не осталось ничего. И вправду перед ним был кто-то совершенно посторонний… Левер. Разумеется, не враг и тем не менее навек — антагонист. Антагонисте первой минуты… Но увидел это он потом, уже на корабле, в тоскливом одиночестве замкнувшись в четырех стенах, летя сквозь подпространство и имея в перспективе лишь единственный разумный вариант, чтоб не свихнуться, — выйти вон на Девятнадцатой, отринуть прошлое и все начать сначала, ибо повторение — исключено. Как волновался он и нервничал, когда врач наконец пришел за ним в палату и они отправились на космодром!.. К чему такая спешка, Питирим не понимал, а врач, похоже, вовсе не был расположен что-то объяснять. На все вопросы он ответствовал загадочно и кратко: «Так решили,не гоните лошадей». Не слишком вежливое обхождение, но большего добиться Питирим не мог. Хотя и тихо дожидаться перемен, которые вот-вот нагрянут, тоже был не в состоянии. Он словно бы предчувствовал возможную беду и оттого стремился упредить момент… Они шагали по пустынной застекленной галерее, и несчастный Питирим, то прибавляя ходу, то невольно притормаживая, беспрестанно озирался и надеялся, неистово надеялся — хотя бы раз, в одном каком-нибудь стеклянном витраже! — увидеть собственное отражение и наконец-то разглядеть… Увы! В прозрачных стенах галереи — а был ясный летний день — он в лучшем случае мог различить свой силуэт, размытый полу-призрак, начисто лишенный индивидуальных черт, нелепо, боком скачущий вперед, и — никаких деталей, ни малейшего штриха… Он был разочарован, даже уязвлен, но оставалось лишь терпеть и ждать. Доколе же?! Тогда он этого не ведал… «Так решили,не гоните лошадей»… Кто, что, зачем решил? Хорошенький ответ!.. И вот теперь он обречен таскать чужую неказистую личину — и другого не дано. Земля, все прежние утехи, прежние подруги и приятели — все позади. Нет-нет, конечно, он вернется к ним, сомнений быть не может, рано или поздно возвратится, чтоб, исполненный любви и нежности, и умиления, припасть к ступеням временно заброшенного дома… Но — какимвернется?! Надо вновь всех приучать к себе и, хочешь или нет, с тоскою привыкать к тому, что на тебя, уж как ты ни старайся, будут все-таки смотреть совсем иначе — и не лучше, и не хуже — просто по-другому, и в чужих глазах уже не сможешь уловить знакомое, казалось, данное навеки отражение былого, настоящего, земного Питирима. Разумеется, ты будешь свой — мозги-то сохранились, мироощущение и ценности все те же! — но теперь до самой смерти — новыйсвой, и с этим воевать отныне невозможно. Точка. Лодка приплыла к последнему причалу. Либо, вовсе ничего не зная, не подозревая, тебе будут улыбаться, как Лапушечка сейчас — тебе другому! — либо, чувствуя себя неловко, станут избегать твоей компании, по крайней мере поначалу. А на сколько это может растянуться? И живой, и будто неживой, подумал горько Питирим. И даже праздника прощания — тогда, перед отлетом — мне и не сподобились устроить. На Земле ведь в эти игры не играют… Что же, все сначала? Так? И первый, кто тебя здесь оценил, — Лапушечка? Однако!.. Ника все заметила: и то, как девушка мигнула Питириму — завлекающе, тайком, — и то, как он, не очень-то скрывая, тотчас скис, разволновался, — она только усмехнулась, понимающе и грустно глянув на него, и чуть качнула головой: мол, что имеешь — то, брат, и твое, смирись… Действительно, смирись. А как — еще? По сути, сам во многом виноват. И не во многом даже, а во всем… Нелепая случайность? Нет. Нелепой-то случайностью как раз бы и явилось, если б он тогдаповел себя иначе. Вышло все и впрямь по предопределенью. Был свободен действовать, не отступая ни на шаг от изначального, сквозь жизнь ведущего маршрута. И маршрут когда-то вычертил он сам… Но все равно я, как и прежде, — человек! — с внезапной яростью подумал Питирим. Однако этого так мало… Если разобраться, исчезающе, ничтожно мало! Человек — и больше ничего… А люди разные бывают. Сказать: просточеловек — реально ничего и не сказать! Нужны характеристики особенного рода, в каждом изолированном случае… Что ныне выделяет, например, меня, какие качества присущи только мне? Преступник — по большому счету; от гордыни, от презренья к ближнему — убийца, а теперь и вор, присвоивший чужое, вовсе мне не нужное обличье. Кто же я теперь?! Все тот же темпераментный Брон Питирим Брион, конструктор антибиксовых кордонных станций, боевик, враг всего мало-мальски нелюдского? Мыслящий расист и патриот? Да кто меня теперь таким увидит? Кто?! Илия — Левер, жалкое подобие убогого фигляра, вечно становящегося в позу, оттого что страшно, все-все непонятно в этой окаянной жизни, оттого что убежал откуда-то и совесть мучит, и не мог не убежать, и надо все равно оправдываться — каждую минуту, перед всеми, но особенно — перед собой?! Но даже если я — все тот же Питирим, то все равно — и я ведь оправдания ищу, вот парадокс! Не знаю, был ли суд или еще мне это предстоит — не в процедуре дело! Невзирая ни на что, мне нуженадвокат, нужна защита — пусть она меня не оправдает совершенно, не спасет, однако камень тягостный с души спихнет, хоть в чем-то успокоит, вот что главное сейчас! Плевать, кто это будет: искушенный в казуистике земной защитник, Эзра, девушка Лапушечка, Симон, любой из обитателей проклятой фермы, Ника, даже сам Барнах, уж коли он и вправду существует, да любой поганый бикс, черт побери! Готов и это вынести, любое унижение. Лишь бы сказали: ты, ничтожный полуЛевер-полуПитирим, не виноват, такая жизнь была, не мог иначе, проституткой был, дерьмом, почти отца родного заложил и друга предал, и случайного знакомца из презрения подставил умирать вместо себя, не шевельнув и пальцем, чтоб помочь ему, да, из презрения к его неповторимости, из страха, что он донесет до всех столь тщательно скрываемую правду о твоих конструкторских просчетах, свою истинно бредовейшую мысль, будто биксов никогда никто не создавал, но ты не виноват — хотел бы, да не могиначе, ты был прав как человек, как раб идеи, истукан борьбы: конечно, если б ты сумел проникнуться идеями иного сорта, не идущими вразрез с твоим сугубо человеческим достоинством, и эти идеалы предложили бы в законекак альтернативу прочим — ты бы действовал, ведомый побуждениями духа, а не лютою обязанностью быть борцом во что бы то ни стало, ты б не сделался преступником; но ты не виноват, и в подтвержденье — вот тебе стезя, неведомая вовсе, пробуй, утверждайся заново, живи отныне чистым человеком, впредь не отупелым, не отягощенным вздорным воспитанием (ведь ты же презирал его всегда!) и скотским самомнением, живи достойным чистым человеком, про которого когда-нибудь да скажут: каялся без меры, искупил, и впрямь — не виноват! Но как таким-то — обновленным — стать, как отвернуться от былого? Кто же защитит, кто приободрит, прокляв навсегда?!. Как червь к любому поползу, как слизь размажусь, лишь бы только намекнули: да, ты потерял себя, утратил имя, естество, все-все, но с тем, что сохранил, с тем малым, нищенским остатком собственного духа — ты уже не виноват, ты — на нулях как деятель, как личность, больше нечего терять, вина осталась там, где прочие утраты, и она теперь — утрата, если правду говорить, утрата, о которой будешь помнить очень долго, может быть, до самой смерти, потому что без вины — нельзя, тогда ты навсегда неполноценный человек, тогда ты хуже бикса, ты ему и ноги не достоин мыть, ботинки чистить, о вине необходимо помнить, а вот житьобычной жизнью нужно без нее. Кто скажет так? Ведь это суд и будет, самый страшный суд. Кто сможет осудить меня по высшей мере — наказанием прошенья? Кто?! Я здесь чужой — и буду впредь чужим. Неужто не найдется кто-то, хоть из жалости способный углядеть во мне другого, нового, которого достойно воспринять безотносительно к его былому «Я» — в той, отлетевшей в пустоту личине? А ведь как все просто началось, с тоской' подумал Питирим. Мне подмигнула девушка Лапушечка и намекнула на веселую игру… И Ника все заметила, и — не разгневалась, и, видит бог, не осудила. Может, суд-то этим и свершился надо мной? Нет больше Питирима. Есть отныне тело Левера, которое зовется Питиримом… Что такое имя, если вдуматься? А просто — пшик, очередная вековечная условность. Важно тело, изрекающее разные слова — нелепые, разумные, любые, — погруженное в эмоции, способное любить и совершать поступки. Да, у телав прошлом — нет вины. Оно — сиюминутно. Разве что предрасположено бытьчуточку и после, как бы по инерции — все в той же неизменной ипостаси. Вне морали, вне смятенного рассудка, вне вины…
— Так что, Симон, когда же будет сказка? — нудным голосом потребовал Ермил. — Давай. Я знаю, чем все кончилось, а — жуть как интересно!
— Ишь ты… Если знаешь, так чего же интересного? — с неудовольствием откликнулся Симон.
— Ну, понимаешь, тут большая закавыка, очень сложная… Как объяснить тебе?.. Ведь ждешь все время… Вдруг — другой конец? — признался простодушно его спутник. — До сих пор вот, стало быть, одним кончалось, а теперь — совсем другим. А? — он с надеждой глянул на Симона.
— Нет, — сказал тот непреклонно. — Чего ради — изменять? Уж как все было, так и будет. Это ж, брат, тебе не чай гонять, а — сказка!
— Господи, да не торгуйся ты, Симон! — сказала Ника строго. — Вечные твои замашки!.. Все-таки здесь — новый человек. Не слышал…
— Новый? Х-м… — сварливо произнес Симон, копаясь в бороде. — Ну, пусть… Не спорю. Ладно. Вот вам сказка — вся, как помню. Только, чур, начну — так до конца, и не перебивайте. Значит, жил-был махонький ребенок. Не важно — где, не важно — чей. Ребенок! И как его звали — тоже не важно. Я так полагаю… Жил он на краю большого леса — вроде нашего, у фермы. Папа с мамой говорили: не ходи в лес, не ходи. Ты у нас единственный, вдруг пропадешь? Ребенок умный был и соглашался. И всегда играл, не отходя от дома. Но раз как-то заигрался очень, а родители уехали на целый день, никто не мог ему сказать полезныеслова. Вот играи привела его сначала на опушку, а потом и в самую чащобу заманила. А родители вернулись — ни ребенка, ни игры. Туда-сюда, зовут — не отвечает. А ребеночек как в лес попал, так вышел на болото, оступился, ну, и утонул. Родители об этом сразу догадались, потому что — нет ребеночка и только на зеленой кочке сидит глупая его игра. Такая глупая, что даже не смогла ему помочь. Ну, взяли родители игру с собой и начали воспитывать вместо ребенка. Тошно ведь одним-то… А когда она подросла немного, повели ее в поселок — похвалиться, показать: мол, вон какое дитятко у них, ни у кого такого нет. Вот, значит, в путь-дорогу собрались, а взять с собою пообедать — позабыли. Да… Идут они, идут, игра им тут и говорит: я есть хочу, сил нет. Они ей: потерпи, в поселке подкрепимся, уж недалеко… Но глупая игра была, хотя и выросла большая. Не поверила и ждать не стала. Слопала родителей и, сытая, довольная, притопала, куда и собирались. А там как увидели, кто к ним пожаловал, так сразу закричали: зверь ужасный, зверь ужасный!.. А игра им говорит: нет, я не зверь, я просто-напросто игра, хочу быть с вами. Но ее и слушать не смогли: все до того уже перепугались, что схватили камни, толстые дубины — и забили игру насмерть. А ребеночек сидел в болоте и все ждал, когда же папа с мамой подойдут его спасать. И не дождался. Вот и все. Правда, смешно?