Дети подземелья (илл. Калинин)
Шрифт:
– С каким слепым? – переспросил Максим с удивлением.
– Да с этим… на колокольне…
Максим сердито стукнул костылем.
– Какое проклятье – быть безногим чурбаном! Ты забываешь, что я не лазаю по колокольням, а от баб, видно, не добьешься толку. Эвелина, попробуй хоть ты сказать разумно, что же такое было на колокольне?
– Там, – тихо ответила тоже побледневшая за эти дни девушка, – есть слепой звонарь… И он…
Она остановилась. Анна Михайловна закрыла ладонями пылающее лицо, по которому текли слезы.
– И он очень похож на Петра.
– И вы
– Ах, это так ужасно, – ответила Анна Михайловна тихо.
– Что же ужасно? Что он похож на твоего сына?
Эвелина многозначительно посмотрела на старика, и он смолк. Через несколько минут Анна Михайловна вышла, а Эвелина осталась со своей всегдашней работой в руках.
– Ты сказала не все? – спросил Максим после минутного молчания.
– Да. Когда все сошли вниз, Петр остался. Он велел тете Ане (она так называла Попельскую с детства) уйти за всеми, а сам остался со слепым. И я… тоже осталась.
– Подслушивать? – сказал старый педагог почти машинально.
– Я не могла… уйти… – ответила Эвелина тихо. – Они разговаривали друг с другом, как…
– Как товарищи по несчастию?
– Да, как слепые… Потом Егор спросил у Петра, видит ли он во сне мать? Петр говорит: „Не вижу“. И тот тоже не видит. А другой слепец, Роман, видит во сне свою мать молодою, хотя она уже старая…
– Так! Что же дальше?
Эвелина задумалась и потом, поднимая на старика свои синие глаза, в которых теперь виднелась борьба и страдание, сказала:
– Тот, Роман, добрый и спокойный. Лицо у него грустное, но не злое… Он родился зрячим… А другой… Он очень страдает, – вдруг свернула она.
– Говори, пожалуйста, прямо, – нетерпеливо перебил Максим, – другой озлоблен?
– Да. Он хотел прибить детей и проклинал их. А Романа дети любят…
– Зол и похож на Петра… понимаю, – задумчиво сказал Максим.
Эвелина еще помолчала и затем, как будто эти слова стоили ей тяжелой внутренней борьбы, проговорила совсем тихо:
– Лицом оба не похожи… черты другие. Но в выражении… Мне казалось, что прежде у Петра бывало выражение немножко как у Романа, а теперь все чаще виден тот, другой… и еще… Я боюсь, я думаю…
– Чего ты боишься? Поди сюда, моя умная крошка, – сказал Максим с необычной нежностью. И, когда она, ослабевая от этой ласки, подошла к нему со слезами на глазах, он погладил ее шелковистые волосы своей большой рукой и сказал: – Что же ты думаешь? Скажи. Ты, я вижу, умеешь думать.
– Я думаю, что… он считает теперь, что… все слепорожденные злые… И он уверил себя, что он тоже… непременно.
– Да, вот что… – проговорил Максим, вдруг отнимая руку… – Дай мне мою трубку, голубушка… Вон она там, на окне.
Через несколько минут над его головой взвилось синее облако дыма.
– Гм… да… плохо, – ворчал он про себя… – Я ошибся, Аня была права: можно грустить и страдать о том, чего не испытал ни разу. А теперь к инстинкту присоединилось сознание, и оба пойдут в одном направлении. Проклятый случай… А впрочем, шила, как говорится, в мешке не спрячешь… Все где-нибудь
Он совсем потонул в сизых облаках… В квадратной голове старика кипели какие-то мысли и новые решения.
Пришла зима. Выпал глубокий снег и покрыл дороги, поля, деревни. Усадьба стояла вся белая, на деревьях лежали пушистые хлопья, точно сад опять распустился белыми листьями… В большом камине потрескивал огонь, каждый входящий со двора вносил с собою свежесть и запах мягкого снега…
Поэзия первого зимнего дня была по-своему доступна слепому. Просыпаясь утром, он ощущал всегда особенную бодрость и узнавал приход зимы по топанью людей, входящих в кухню, по скрипу дверей, по острым, едва уловимым струйкам, разбегавшимся по всему дому, по скрипу шагов на дворе, по особенной „холодности“ всех наружных звуков. И когда он выезжал с Иохимом по первопутку в поле, то слушал с наслаждением звонкий скрип саней и какие-то гулкие щелканья, которыми лес из-за речки обменивался с дорогой и полем.
На этот раз первый белый день повеял на него только большею грустью. Надев с утра высокие сапоги, он пошел, прокладывая рыхлый след по девственным еще дорожкам, к мельнице.
В саду было совершенно тихо. Смерзшаяся земля, покрытая пушистым, мягким слоем, совершенно смолкла, не отдавая звуков; зато воздух стал как-то особенно чуток, отчетливо и полно перенося на далекие расстояния и крик вороны, и удар топора, и легкий треск обломавшейся ветки… По временам слышался странный звон, точно от стекла, переходивший на самые высокие ноты и замиравший как будто в огромном удалении. Это мальчишки кидали камни на деревенском пруду, покрывшемся к утру тонкой пленкой первого льда.
В усадьбе пруд тоже замерз, но речка у мельницы, отяжелевшая и темная, все еще сочилась в своих пушистых берегах и шумела на шлюзах.
Петр подошел к плотине и остановился, прислушиваясь. Звон воды был другой – тяжелее и без мелодии. В нем как будто чувствовался холод помертвевших окрестностей…
В душе Петра тоже было холодно и сумрачно. Темное чувство, которое еще в тот счастливый вечер поднималось из глубины души каким-то опасением, неудовлетворенностью и вопросом, теперь разрослось и заняло в душе место, принадлежавшее ощущениям радости и счастья.
Эвелины в усадьбе не было. Яскульские собрались с осени к „благодетельнице“, старой графине Потоцкой, которая непременно требовала, чтобы старики привезли также дочь. Эвелина сначала противилась, но потом уступила настояниям отца, к которым очень энергично присоединился и Максим.
Теперь Петр, стоя у мельницы, вспоминал свои прежние ощущения, старался восстановить их прежнюю полноту и цельность и спрашивал себя, чувствует ли он ее отсутствие. Он его чувствовал, но сознавал также, что и присутствие ее не дает ему счастия, а приносит особенное страдание, которое без нее несколько притупилось.