Дети подземелья (илл. Калинин)
Шрифт:
Но глаза Тюлина опять потухли, и весь он размяк.
– Греби, греби… Загребывай, проходящий, поглубже, не спи! – говорит он лениво, а сам вяло тычет шестом, с расстановкой и с прежним уныло-апатичным видом. По ходу парома мы чувствуем, что теперь его шест мало помогает нашим веслам. Критическая минута, когда Тюлин был на высоте своего признанного перевознического таланта, миновала, и искра в глазах Тюлина угасла вместе с опасностью.
Около двух часов поднимались мы все-таки кверху, а если бы Тюлин не воспользовался последним "огрудком", паром унесло бы на узкий прямой плёс, и его не достать бы оттуда в двое суток. Так как пристать в обычном месте было невозможно, –
Лошадь пугается, закидывает уши и пятится назад.
– Ну-ко, ну-ко, хлесни ее, резвую, по заду, – советует Тюлин, несколько оживляясь.
Горячая лошадь подбирает зад и прыгает с берега. Минута треска, стукотни и грохота, как будто все проваливается сквозь землю. Что-то стукнуло, что-то застонало, что-то треснуло, лошадь чуть не сорвалась в реку, изломав тонкую загородку, но наконец воз установлен на качающемся и дрожащем пароме.
– Что, цела? – спрашивает Тюлин у Евстигнея, озабоченно рассматривающего телегу.
– Цела! – с радостным изумлением отвечает тот.
Баба сидит как изваяние.
– Ну? – недоумевает и Тюлин. – А думал я: беспременно бы ей надо сломаться.
– И то… вишь, кака крутоярина.
– Чё-ино! Самая така круча, что ей бы сломаться надо… Э-эх, а чалки-те опять никто не отвязал! – кончает Тюлин с тою же унылой укоризной и лениво ступает на берег, чтоб отвязать чалки. – Ну, загребывай, проходящий, загребывай, не спи!
Через полчаса тяжелой работы веслами, криков: "навались", "ложись в перевал" и "крепи", – мы наконец подходим к шалашу. С меня пот льет от непривычки градом.
– Проси с Тюлина косушку, – говорит полушутя Евстигней.
Но Тюлин, видимо, не расположен к шуткам. Долговременное пребывание на берегу безлюдной реки, продолжительные унылые размышления о причинах никогда не прекращающейся тяжелой похмельной хворости – все это, очевидно, располагает к серьезному взгляду на вещи. Поэтому он уставился в меня своими тусклыми глазами, в которых начинает медленно проблескивать что-то вроде глубокого размышления, и сказал радушно:
– Причалим – поднесу… И не одну, слышь, поднесу, – добавляет он конфиденциально, понижая голос, причем в лице его явственно проступает если не удовольствие, то, во всяком случае, мгновенное забвение тяжелых похмельных страданий.
А с горы, по неудобной дороге, уже сползают два воза.
– Едут… – скорбно говорит перевозчик.
– Да еще, может быть, не поедут, – утешаю я, – может быть, у них не важное дело.
Я иронизирую, но Тюлин не понимает иронии, быть может, потому, что сам он весь проникнут каким-то особенным бессознательным юмором. Он как будто разделяет его с этими простодушными кудрявыми березами, с этими корявыми ветлами, со взыгравшею рекой, с деревянною церковкой на пригорке, с надписью на столбе, со всею этой наивною ветлужской природой, которая все улыбается мне своею милою, простодушною и как будто давно знакомою улыбкой…
Как бы то ни было, но на мое насмешливое замечание Тюлин отвечает совершенно серьезно:
– Ежели без товару, само собой обождут. Неужто повезу? Голову всеё разломило…
Парохода
– Что, Тюлин, здоров ли?
– Слава Богу. Не крепко чтой-то. Давай на ту сторону поедем.
– Зачем?
– Вишь, склёка [94] вышла. Плоты ивахински река разметывать хочет.
– Тебе-то что же?… Разве забота?
– А гляди-ко, Ивахин четвертуху волокет. Да что четвертуха! Тут, брат, и полуведром поступишься…
К берегу торопливою походкой приближался со стороны села мужчина лет сорока пяти, в костюме деревенского торговца, с острыми, беспокойными глазами. Ветер развевал полу его чуйки [95] , в руке сверкала посудина с водкой. Подойдя к нам, он прямо обратился к Тюлину:
94
Склёка – тревога.
95
Чуйка – длинный суконный кафтан.
– Что, приплескиват?
– Беды! – ответил Тюлин. – Чай, сам видишь.
– А плотишки у меня поняла уж?
– Подхватыват, да еще не под силу. А гляди, подымет. Лодку у меня даве слизнула, – в силу, в силу бегом догнал за перелеском…
– Ну?
– То-то. Вишь, вымок весь до нитки.
– Ах ты! – отчаянно сказал купец, ударив себя по бедру свободною рукой. – Не оглянешься, – плоты у меня размечет. Что убытку-то, что убытку! Ну и подлец народ у нас живет! – обратился он ко мне.
– Чего бы я напрасно лаял православных, – заступился за своих Тюлин. – Чай, у вас ряда была…
– Была.
– На песок возить?
– То-то на песок.
– Ну-к на песке и есть, не в другим месте.
– Да ведь, подлецы вы этакие, река песок-то уж покрывает!
– Как не покрыть, – покроет. К утру, что есть, следу не оставит.
– Вот видишь! А им бы, подлецам, только песни горланить. Ишь орут! Им горюшка мало, что хозяину убыток…
Оба смолкли. С того берега, с вырубки, от нового домика неслись нестройные песни. Это артель васюхинцев куражилась над мелким лесоторговцем-хозяином. Вчера у них был расчет, причем Ивахин обсчитал их рублей на двадцать. Сегодня Ветлуга заступилась за своих деток и взыграла на руку артели. Теперь хозяин униженно кланялся, а артель не ломила шапок и куражилась.
– Ни за сто рублев! Узнаешь, как жить с артелью! Мы тя научим…
Река прибывала. Ивахин струсил. Кинувшись в село, он наскоро добыл четверть и поклонился артели. Он не ставил при этом никаких условий, не упоминал о плотах, а только кланялся и умолял, чтоб артель не попомнила на нем своей обиды и согласилась испить "даровую".
– Да ты, такой-сякой, не финти, – говорили артельщики. – Не заманишь!
– Ни за сто рублев не полезем в реку.
– Пущай она, матушка, порезвится да поиграет на своей волюшке.