Дети полуночи
Шрифт:
Но когда возбуждение улеглось, я услышал (и здоровым, и тугим ухом) звук, с которым исподтишка обрушивалось на нас неумолимое будущее: тик-так, все громче и громче, пока рождение Салема Синая – и, следовательно, отца ребенка тоже – не отразилось как в зеркале в том, что произошло ночью двадцать пятого июня.
Пока таинственные убийцы расправлялись с правительственными чиновниками и даже едва не отправили на тот свет избранного лично госпожой Ганди верховного судью, А.Н. Рая {271} , весь квартал фокусников сосредоточился на другой тайне: тугой, словно шар, корзине, которая сплеталась в животе Парвати-Колдуньи.
271
* Покушение на члена верховного суда А.Н. Рая, совершенное в Дели в январе 1975 г., явилось одним из поводов для введения чрезвычайного положения.
Пока «Джаната Морча» расширялась в самых разных причудливых направлениях и наконец слилась с коммунистами маоистского толка (такими, как наши люди-змеи, включая гибких, словно резиновых, тройняшек, с которыми Парвати жила до брака – после свадьбы мы поселились
Пока недовольство общества конгрессом Индиры грозило прихлопнуть правительство, словно муху, новоявленная Лайла Синай, глаза у которой сделались еще больше, чем прежде, сидела сиднем, неподвижная, будто камень, а ребенок все тяжелел и, казалось, вот-вот раздробит ей кости в пыль; и Картинка-Сингх, в неведении вторя давным-давно высказанному замечанию, сказал: «Эй, капитан! Здоровенький будет ребенок, мальчишка первый сорт, настоящий богатырь!»
И вот настало двенадцатое июня.
Исторические исследования, газеты, радиозаписи рассказывают нам, что в два часа пополудни двенадцатого июня суд высшей инстанции города Аллахабада в лице судьи по имени Джаг Мохан Лал Синх признал премьер-министра Индиру Ганди виновной в злоупотреблениях во время избирательной кампании 1971 года {272} ; но до сих пор оставался скрытым во мраке неизвестности тот факт, что именно в два часа пополудни Парвати-Колдунья (ныне Лайла Синай) окончательно убедилась, что пришел срок родить.
272
* В июне 1975 г. суд Аллахабада признал Индиру Ганди виновной в различных злоупотреблениях во время избирательной кампании 1971 г. По решению суда И. Ганди была лишена депутатского мандата и права занимать общественные должности. И. Ганди опротестовала это решение в верховном суде.
Роды Парвати-Лайлы длились тринадцать дней. В первый день, когда премьер-министр Индира отказалась уйти в отставку, хотя по приговору суда она на шесть лет отстранялась от всех общественных постов, матка Парвати-Колдуньи, хотя и сокращалась так болезненно, будто мул бил туда копытом, никак не желала раскрываться; Салем Синай и Картинка-Сингх, изгнанные из хижины, где она мучилась, тройняшками-акробатками, взявшими на себя обязанность повитух, вынуждены были вслушиваться в ее бесплодные крики – а пожиратели огня, шулера, факиры, ступающие по горячим угольям, подходили один за другим нескончаемой чередой, хлопали по плечу, отпускали грязные шуточки; и только в моих ушах звучало тиканье часов… обратный отсчет времени Бог знает к какому событию, и меня охватил страх, и я сказал Картинке-Сингху: «Не знаю уж, что выйдет из нее на свет Божий, но наверняка ничего хорошего…» И Картинка-джи меня утешал: «Не волнуйся, капитан! Все обойдется! Парень будет первый сорт, клянусь тебе!» А Парвати все кричала-кричала, и ночь поблекла, и настал день, и то был день второй, когда на выборах в Гуджарате «Джаната Морча» разбила наголову кандидатов госпожи Ганди, а моя Парвати от невыносимой боли вся застыла, будто брусок стали; она отказывалась есть, пока не родится ребенок или случится то, чему суждено случиться; а я сидел, скрестив ноги, у лачуги, где она терзалась, и весь дрожал от ужаса на самом припеке, и молился – только бы она не умерла, только бы не умерла, хотя я так ни разу и не занялся с ней любовью во все месяцы нашего брака; хоть я и боялся призрака Джамили-Певуньи, я все же молился и постился, несмотря на уговоры Картинки-Сингха – «Ради всего святого, капитан» – я отказывался от еды, и на девятый день на квартал спустилось ужасное молчание, тишина такая полная, что даже призывы муэдзина с мечети не могли нарушить ее; безмолвие столь сокрушительной силы, что оно заглушало рев демонстраций «Джанаты Морчи» у Раштрапати Бхаван, президентского дворца; немота пораженных ужасом, обладавшая той же страшной, всепоглощающей, магической властью, что и великое молчание, повисшее некогда над домом моих деда и бабки в Агре, так что в этот девятый день мы не услышали, как Морарджи Десаи призывал президента Ахмада отправить в отставку запятнавшего себя премьер-министра – единственными звуками в целом свете оставались прерывающиеся стоны Парвати-Лайлы. Схватки обрушивались на нее, будто горы, скала за скалою, и она словно звала нас из длинного, гулкого туннеля своих мук, и я сидел, скрестив ноги, разрываемый на части ее страданием, и беззвучное «тик-так» звучало в моем мозгу, а в хижине тройняшки поливали водой тело Парвати, чтобы оно не иссохло, ибо воды отходили потоками; разжимали ей зубы и вставляли палочку, чтобы несчастная не откусила себе язык; надавливали на веки, стараясь опустить их, потому что страшно было смотреть, как глаза Парвати вылезают из орбит – девушки боялись, что глазные яблоки выкатятся на пол и выпачкаются в грязи; и настал двенадцатый день, и я уже был ни жив ни мертв от голода, а где-то в городе, в другом месте, верховный суд уведомил госпожу Ганди, что она может не подавать в отставку, пока не будет рассмотрена ее апелляция, но при этом не должна голосовать в Лок Сабха и получать жалованье, и когда премьер-министр Индира, воодушевившись этой частичной победой, принялась честить своих противников в выражениях, каким позавидовали бы и рыбачки коли, роды моей Парвати достигли такой точки, когда, несмотря на крайнее изнеможение, она нашла в себе силы извергнуть из обескровленных уст целую литанию грязных, воняющих клоакой ругательств; смрад непристойной брани шибанул нам в ноздри, вывернул нас наизнанку; три акробатки стремглав вылетели из хижины, крича, что Парвати так высохла, так побледнела: еще немножко, и станет совсем прозрачная; и что она всенепременно умрет, если ребенок не выйдет тотчас же, прямо сейчас; а в ушах у меня звучало «тик-так», громко звучало «тик-так», и я наконец убедился – да, скоро, скоро-скоро-скоро, и когда тройняшки вернулись к ее постели вечером тринадцатого дня, они завопили – да, да, она стала тужиться; ну давай, Парвати, тужься-тужься-тужься, и пока Парвати тужилась в своей лачуге, Дж.П. Нараян и Морарджи Десаи тоже подстрекали Индиру Ганди; пока тройняшки визжали – тужься-тужься-тужься – лидеры «Джанаты Морчи» призывали полицию
273
* Чрезвычайное положение было введено в Индии 26 июня 1975 г.
И было кое-что еще: представьте себе, когда в туманной полумгле этой бесконечно длящейся полуночи Салем впервые увидел своего сына, он неудержимо расхохотался; да, несчастный отец слегка тронулся умом с голодухи, но к тому же отчетливо сознавал, что неутомимая судьба снова подстроила ему нелепую, мелкую каверзу, и хотя Картинка-Сингх, возмущенный моим смехом – а я был так слаб, что скорей хихикал, прыскал в кулак, будто школьница, – то и дело кричал на меня: «Да уймись же ты, капитан! Не дури! Ведь сын, капитан, радуйся!» – Салем Синай признал новорожденного, истерически смеясь над роком, ибо мальчик, младенчик, сынок мой Адам, Адам Синай, был великолепно сложен; в нем все было соразмерно, кроме – и в этом все дело – ушей. По обеим сторонам его головы хлопали, как паруса, два слуховых органа, пара ушей столь колоссально огромных, что тройняшки признавались потом: когда показалась голова младенца, они подумали в один какой-то нехороший миг, что это – голова слоненка.
– Капитан, Салем-капитан, – молил Картинка-Сингх, – приди же в себя! Стоит ли из-за ушей так убиваться!
Он родился в Старом Дели… во время оно. Нет, так не годится, даты не избежать: Адам Синай появился на свет в окутанных тьмой трущобах 25 июня 1975 года. А в какой час? Это тоже важно. Я уже сказал: ночью. Нет, нужно еще кое-что добавить… Если начистоту, то в самую полночь, с последним ударом часов. Стрелки сошлись, словно ладони, почтительно приветствуя меня. Ах, пора, наконец, сказать прямо: именно в тот момент, когда Индия подошла к чрезвычайному положению, он пришел в этот мир, торопясь чрезвычайно. Все затаили дыхание; везде, по всей стране, – безмолвие и страх. Скрытая тирания этого зловещего часа тайно приковала Адама Синая наручниками к истории, и его судьба неразрывно сплелась с судьбою его страны. Он явился без всяких пророчеств, без торжеств и помпы; премьер-министры не писали ему писем; но все равно: мое сцепление, мое единение с историей подошло к концу, а его – началось. Ему, конечно же, не дали сказать ни слова; в конце-то концов, он тогда еще не мог сам подтереть себе нос.
Он стал сыном отца, который не был ему отцом; но так же и сыном времени, которое так покорежило реальность, что с тех пор никто не может выпрямить ее.
Он был родным внуком своего деда, но слоновая болезнь поразила его уши, а не нос, потому что он был к тому же родным сыном Шивы-и-Парвати – слоноголовым Ганешей.
Он родился с ушами такими длинными и такого размаха, что они, должно быть, слышали стрельбу в Бихаре и крики избиваемых дубинками докеров Бомбея… этот ребенок слышал слишком многое и поэтому не говорил, онемев от избытка звуков, и в промежутке между тогда-и-теперь, между трущобами и консервной фабрикой, я не слыхал, чтобы он произнес хотя бы одно слово.
Он обладал пупком, который выпирал наружу, а не был вдавлен внутрь, так что даже Картинка-Сингх вскричал в изумлении: «Его бимби, капитан! Взгляни-ка на его бим-би!» – и с самых первых дней малыш стал внушать нам благоговейный трепет.
Он был таким спокойным и благодушным младенцем, что никогда не ревел и не хныкал, и это сразу же покорило сердце его приемного отца, который прекратил смеяться над нелепыми ушами, взял ребенка на руки и стал осторожно баюкать.
И младенец на руках у отца услышал песенку, какую давным-давно певала впавшая в немилость няня: «Кем ты захочешь, тем ты и станешь; станешь ты всем, чем захочешь».
Но теперь, когда я породил своего лопоухого, безмолвного сына, остались вопросы по поводу другого, синхронного, рождения, и их следует прояснить. Мерзкие, каверзные вопросы: а не просочилась ли мечта Салема о спасении нации, не проникла ли сквозь пораженные осмосом ткани истории в мысли самой Индиры, премьер-министра? Не преобразилась ли пронесенная мной через всю жизнь вера в некое уравнение, сопрягающее меня с государством, не обернулась ли в уме «мадам» знаменитой-в-те-дни пресловутой фразой: Индия – это Индира, а Индира – это Индия? Оспаривали ли мы друг у друга центральное положение, алкала ли она смысла столь же страстно, столь же глубоко, как и я, – и может быть, может быть, поэтому?..
Влияние причесок на ход истории: еще одна щекотливая проблема. Если бы Уильям Месволд не был причесан на прямой пробор, я, возможно, не сидел бы сегодня здесь; и если бы прическа Матери народа была окрашена единообразно, чрезвычайное положение, которым она разродилась, запросто могло бы и не иметь темной стороны. Но волосы ее были белоснежными с одной стороны пробора и черными – с другой; так и чрезвычайное положение имело белую сторону – публичную, явную, задокументированную, изученную историками, – и сторону черную, которая, будучи скрытой-кошмарной-нерассказанной, станет нашим предметом.