Детка
Шрифт:
Мамочке
1
Здесь и далее – песни в переводе Л. Цывьяна.
Часть первая
В тихой гавани гаванской миром правит суета…
Две мачехи у меня: город и ночь.
Вспоминать – значит снова и снова
открывать ящик Пандоры, откуда вырываются все
мои боли, надежды и эта музыка ночи…
Глава первая
Be careful, it's my heart [2]
2
Будь осторожнее, милый (англ.).
Будь осторожнее,
милый:
сердце, а не часы
я тебе на ладонь положила.
Эту книгу написала не я. Я – хладный труп. Впрочем, это ничуточки не важно. Главное сейчас рассказать все, пусть во рту у меня и кишат черви, – как мертвец стал бы пересказывать, слово в слово, мой любимый фильм «Sunset Boulevard» [3] Билли Уайлдера. Немного погодя, в другой главе, я представлю свои мерительные грамоты официальной покойницы. А теперь навострите уши, а еще лучше – с головой окунитесь в эту историю, полную любви и боли, пережитую мной в самом сердце души.
3
«Бульвар закатов» (англ.).
Итак, в тридцать четвертом году в Санта-Кларе, ныне Вилья-Кларе, одном из городов старинной провинции Лас-Вильяс, родилась Кука Мартинес. Отец ее был китаец, хозяин гостиницы и Кантоне, откуда и перебрался в Мексику. Там он сменил фамилию и отправился на Кубу подзаработать. Мать Куки родилась в Дублине, где прожила, правда, только первые два года. Старики по материнской линии привезли на Кубу трех своих отпрысков, девочек, тоже в надежде разбогатеть на торговле кониной – дед Куки был мясником по прозвищу Король-Тесак. Крошки подросли и превратились в трех рыжекудрых барышень с голубыми глазами. Младшенькая, которая декламировала в местном театрике французские стихи, из тяги, скорее, к экзотике, чем к азиатчине, влюбилась в повара-китайца без роду без племени. От союза ирландки и узкоглазого на свет появилось пятеро детишек: один умер еще младенцем, с другим в пятнадцать лет приключился полиомиелит, третий был хронический католик и астматик, четвертая страдала нервным расстройством, пятая же – Кука Мартинес, самая крепкая из всех и, кстати сказать, в ту пору еще совсем не старая беззубая уродина. Да, и Куке Мартинес тоже было когда-то пятнадцать, что на гаванском наречии означает – она цвела, была в самом соку и ни одна машина на всех улочках и переулочках Гаваны не проезжала мимо нее, не притормозив.
Когда Детке – а именно так, запросто называли все Куку Мартинес – стукнуло десять, ей пришлось переехать жить к своей крестной, Марии Андрее, потому что ее родительница с пышной и непокорной рыжей шевелюрой и влажными глазами цвета морской волны, ни за что на свете не желавшая прощаться со своей актерско-декламаторской карьерой, в конце концов рассталась с китайским родителем Детки Куки. Едва покинув супруга – с глаз долой, из сердца вон, – она подцепила восемнадцатилетнего любовника. Азиат, которому бремя четырех детей оказалось не под силу, остался с двумя, а двоих препоручил чернокожей крестной, которая вечно мучилась зверской зубной болью. У нее в доме Детка Кука научилась жарить, парить, стирать, гладить – в общем выполнять все женские обязанности (ох, не по душе мне такие выраженьица!). В свободную минутку, а она выпадала не часто, Детка с разрешения крестной играла с пустой пивной бутылкой, наряжая ее, как куклу. Ведь что правда, то правда: голодать она никогда не голодала, но нельзя сказать, чтобы у нее было много игрушек, точнее – их не было вовсе.
Скучать Детке Куке не приходилось, работала она как вол, а на досуге либо играла со своей куклой-бутылкой, либо грела во рту спирт и затем, по булькам, сплевывала его в гнилую пасть Марии Андреи, чтобы хоть как-то облегчить боль, вызванную кариесом. В этом же доме жили еще братец Детки Куки, хронический католик и астматик, и сын крестной, которому исполнилось двадцать три.
Как-то вечером, в один их этих жарких и прескучнейших сельских вечерков, крестная отлучилась на спиритический сеанс. Детка Кука осталась одна, пребывая в страшной тоске. Посуду она уже перемыла и устроилась шить новое платьице своей кукле-бутылке. Прищурившись, она вдевала нитку в иголку, как вдруг откуда ни возьмись появился светленький мулат – сын Марии Андреи. Писька у него уже была на взводе, только что из штанов не торчала. Подойдя к Детке, он влепил ей такую оплеуху, что она без чувств повалилась на циновку из мелких ракушек. Одним движением он сорвал с нее трусики, раздвинул тощие, розовые от сыпи ляжки и уже приготовился поразить ее пересохшую голенькую щель своим увесистым тараном, как дверь распахнулась и Мария Андрея, сама не своя, в медиумическом трансе огрела доской, в которой торчал гвоздь, сына-насильника, и тот бросился бежать, как сумасшедший, а из спины у него ручьями хлестала кровь. По дороге он мимоходом облегчился, использовав подвернувшуюся телушку, после чего попытался повеситься. Но так как веревку он спер в лавке и хозяин его засек, то не успел он пройти и ста метров, как его задержал полицейский, прямо под деревом, которое он облюбовал.
Очнувшись, Детка Кука почувствовала на языке прилипший сгусток крови. С помощью повитухи Мария Андрея удостоверилась, что приемная дочка сохранила девственность, а узнав, что сын в тюрьме, не упустила случая пролить пару крокодильих слезок. Она никогда не питала к нему материнских чувств, равно как и он к ней сыновних. Жили они, как кошка с собакой. Мария Андрея даже вздохнула с облегчением, сказав, что уж в тюрьме-то сынка воспитают, впрочем, тут же прибавив как бы в утешение, что «горбатого могила исправит», и так, словно эта мудрость не имела к ней самой никакого отношения, принялась надраивать цементный пол.
Прошло шесть лет. Светленький не успевал выйти из тюряги, как снова там же и оказывался то из-за какой-нибудь уголовщины, то из-за разбойного нападения, попытки изнасилования или автомобильной кражи. Однако всякий раз он ухитрялся извлечь из прошлых ошибок полезный опыт, так что наконец был освобожден вчистую и, хотя не захотел больше жить с матерью, частенько заходил ее навестить. Он сидел минут двадцать, не больше, ровно столько, сколько нужно, чтобы выпить чашку кофе, молча, ни на кого не глядя, словно что-то обдумывая, дыша как удавленник и источая запах вонючего тюремного пота.
Брата Детки Куки, хронического католика и астматика, поместили в каморке сына Марии Андреи – тонкая дощатая перегородка отделяла ее от выдержанной в колониальном стиле комнаты сестры. Как-то ранним утром, когда на улице ливмя лил дождь, Детка, к тому времени уже подросток (прозвище сохранилось за ней даже тогда, когда она достигла зрелых лет), услышала за стеной звуки, похожие на лошадиный храп, треск разрываемых простыней и одежды. Детка, скорее со страхом, чем с любопытством, чувствуя тот холодный спазм в желудке, когда одновременно тянет облеваться и обгадиться от ужаса, взглянула в щель. Взглянула – и чуть не вскрикнула, но губы и язык словно одеревенели. Чья-то рука намертво вцепилась в волосы ее брата, голого, исцарапанного, мокрого, с размазанными по лицу слюнями, плачущего и невнятно причитающего: «Бог мой, о Боже!»: Ягодицы его сально блестели в падающем через бесчисленные щели лунном свете, а могучее орудие светленького мулата яростно вонзалось промеж них, как дамасский клинок в трепещущее сердце. Детка Кука уставилась на стертую чуть не до мяса задницу брата, на мелькающий, весь в крови и дерьме, член. Она уже было собралась закричать, позвать на помощь бедняге католику и астматику. Но в этот момент светленький достиг верха блаженства и, замычав, впился зубами в спину своего дружка. А тот, смеясь и плача, все причитал: «Ах ты, мой боженька, сладенький мой, пригоженький». Действо возобновилось, и вот уже он был на седьмом небе, дыша так, слово у него сейчас лопнет грудная клетка, хрипло булькая, как водолаз, как человек-амфибия. С пронзительной болью и ужасом Детка Кука поняла, в чем состоит сокровенная услада хронического католика, и с тех пор научилась страдать молча и к игрушкам больше никогда не прикасалась. Увиденное тем утром зрелище, пропитанное запахом спермы и кала, нанесло Детке Куке тяжелую травму на всю оставшуюся жизнь – поэтому секс, неизменно притягивая ее, одновременно всегда внушал отвращение.