Детская книга
Шрифт:
Так замысел день за днем обретал плоть. Фабианцы и теософы, англикане и гильдии мастеровых вешали у себя объявления о лагере и предлагали помощь — с молотками и зубилами, чайниками и пирогами, сценой и мастерскими, полезной гимнастикой и уроками движения. Участники прошлогодних лагерей как-то растерялись: куда подевалась былая интимность, спонтанность, язычество, поклонение солнцу? Но Герант убедительно сказал, что все это — не вместодикого леса, а помимонего; они смогут творить прекрасное и в то же время наслаждаться природой. Он принялся планировать день за днем этого, пока призрачного, мира. Они
Имогена согласилась на все эти планы, построенные ради нее, но сама не предлагала ничего, ни по курсам, ни по организации. Флоренция Кейн сказала, что совершенно не способна ни к какому рукоделию, но остановится в гостинице и будет время от времени проведывать участников. Нет, спасибо, прыгать в гимнастическом костюме ей тоже не хочется. Герант ненадолго расстроился — ему так хотелось, чтобы она играла в лагере какую-то роль, хоть он и сам не знал, какую. Он сказал, что Имогена будет разочарована.
— Не думаю, — ответила Флоренция. — Честно, не думаю.
За несколько дней до прибытия участников лагеря, летним вечером, Проспер Кейн взял кеб и отправился в Клеркенуэлл, чтобы забрать Имогену с инструментами. Лето выдалось очень жаркое. Ранний вечерний свет, хоть и полный пылинок и летающего мусора, золотил серые стены. Проспер остановился на тротуаре возле «Серебряного орешка» и заглянул внутрь. Дерево светилось вечными плодами. На полках блестели драгоценные металлы и тончайшие глазури. Эмалевые украшения и нити бус свисали с керамических ветвей миниатюрных древовидных подставок, стоявших по концам длинного стола. Между деревьями-подставками виднелась бледная масса рыжеватых волос, на столе распростерлись плечи, обтянутые серой рубашкой вроде квакерской. Проспер, опоздавший из-за толкотни на улицах, подумал, что Имогена заждалась и уснула. Он с удовольствием глядел на расслабленность ее обычно столь зажатого тела. Он подумал (в последний раз, как оказалось), что поступил правильно, взяв Имогену к себе в дом, компаньонкой для Флоренции, растущей без матери.
Он вошел в магазин. Хорошенький латунный колокольчик над дверью звякнул, Имогена вздрогнула. Но не подняла головы. Проспер подошел к столу и коснулся ее плеча. Он извинился за опоздание и спросил, не нужна ли ей помощь в сборах.
Она подняла к нему лицо. Это было, прямо сказать, лицо бесноватой, опухшее, с неподвижным взглядом, покрытое алыми пятнами. Глаза были мокрые, и лицо мокрое, и даже воротник блузы отсырел. Имогена с тяжело вздымающейся грудью перевела дух и попыталась извиниться.
— Дорогая… — сказал Проспер. Он отошел, подтянул к столу единственный оставшийся стул и сел рядом с Имогеной. Что случилось? Что ее так расстроило?
— Я не могу… — сказала она. — Не могу…
И зарыдала. Проспер предложил ей собственный, идеально сложенный носовой платок.
— Чего ты не можешь? — спросил он.
— Не могу туда. Не могу туда вернуться.
Она умолкла и снова зарыдала, а потом начала объяснять.
— Я не могу спать в том доме. Не могу, не могу, не могу.
Проспер Кейн не стал спрашивать, почему. Он не хотел знать ответ на этот вопрос и решил, что для нее будет лучше — не давать этого ответа. Он сказал:
— Значит, не будешь. Мы придумаем что-нибудь другое.
Имогена принялась бормотать отчаянные мокрые признания о Геранте… о том, что она предала Помону… и о грязи,
— Может быть, ты поселишься с другими девушками в палатках? Или в гостинице, вместе со мной и Флоренцией?
— Вы не знаете…
— Мне и не нужно знать. Ты член моей семьи. Я о тебе забочусь. И дальше буду заботиться.
— Не нужно, незачем. Нет необходимости…
— Необходимость есть, это совершенно ясно, раз ты в таком состоянии. Может, мы скажем, что ты больна и вовсе не можешь работать в летней школе? Уедем куда-нибудь, отдохнем.
— Не надо. Хватит мне глупить.
— Ты скоро будешь независимой. У тебя есть талант, ты же знаешь. Ты сможешь зарабатывать себе на жизнь и, я надеюсь, найдешь человека, которого полюбишь, у тебя будет свой дом, безопасное пристанище.
Это вызвало новый приступ слез, но уже тихих. Потом Имогена сказала:
— Мне нужно уехать, немедленно. Но не в тот дом. Я не знаю, что мне делать.
— Я надеюсь, что ты мне позволишь заботиться о тебе, пока ты не найдешь, — он повторился, — человека, которого полюбишь, который будет о тебе заботиться…
— Я уже люблю, — сказала Имогена. Глаза у нее были закрыты. Последовала бесконечно малая пауза, пока Имогена принимала решение: — Я люблю вас.
Еще одна пауза.
— Поэтому я должна уехать.
Они посидели неподвижно, бок о бок. Потом Имогена протянула руки, бросилась со своего стула к Кейну, прижалась лицом к его лицу, придавила его тело своим тяжелым телом.
Он автоматически обнял ее, чтобы сохранить равновесие. Так долго… так долго без женщины, хотя его домик был полон женщин. Он поцеловал ее волосы. Он держал ее в объятиях и старался быть твердым — оказалось, что ему это удается в обоих смыслах.
— Это невозможно, — очень бережно сказал он. — Тому есть множество причин. В этом мире — невозможно. Мы должны забыть об этом.
— Я знаю. Поэтому я должна уехать. А вместо этого все, кажется, сговорились притащить меня обратно в тот дом…
Проспер исполнился яростной решимости — не допустить, чтобы она вернулась в тот дом. Он сказал:
— Я обо всем позабочусь. Вытри глаза, причешись, и поедем домой.
Он не знал, что делать. Но полагал, что, как всегда, что-нибудь придумает.
В ту ночь он никак не мог уснуть. Он смотрел на себя в зеркало. Элегантно подстриженные усы цвета соболиного меха с серебром, лицо, изборожденное морщинами, твердый взгляд. Ему еще нет пятидесяти, но это ненадолго. И вдруг молодая женщина — притом красивая — падает к нему в объятия и признается в любви. Он погладил усы и встал по стойке «смирно». Скорее всего, Имогена права, ей нужно уехать, но кто же о ней позаботится, если не он? Он сделал ее счастливой, когда она была несчастна и растеряна. Он ей не отец. У нее есть отец, и она его боится. У Кейна хватало ума понять (сказал он сам себе), что она любит его, потому что боится отца. Это путаница, неразбериха. У майора всегда хорошо получалось разрубать запутанные узлы и устранять неразбериху — в армии, потом в Музее. Но не свои узлы, не свою собственную неразбериху. Майор устал от самокопания и пошел в постель — он спал на койке армейского образца. Кто не рискует, тот не пьет шампанского, сказал он себе, засыпая, но сам не знал, к чему это он. Он решил, что не сможет посоветоваться об этом с дочерью, как советовался с ней обо всем остальном. Черт бы побрал эту самоуверенную скотину — Джеральда Матьессена.