Детская книга
Шрифт:
— А что мне делать, если Чарльз приедет… и увидит…
— Ну, он тебя не осудит. Он ведь бывший анархист. И мы можем ему сказать, чтобы он молчал, а это он очень хорошо умеет, он всю жизнь этим занимался — скрывал разные вещи…
Отец и дочь путешествовали не торопясь и почти все время молчали. Они пересекли Европу и оказались у южных отрогов Альп, у города Локарно и деревни Аскона. Проспер был растерян и утратил свою всегдашнюю точность и компетентность. Как-то ночью в парижской гостинице Флоренции послышались — а может, и почудились — рыдания за стеной. Майор Кейн навел справки о клинике на горе Истины и выяснил,
— Я хотел, чтобы у тебя было все, — сказал он как-то. — Я хотел, чтобы ты пошла в университет и была свободна.
— А вместо этого видишь, что получилось, — ответила Флоренция с мрачной улыбочкой, но тут же бросилась отцу на шею. — Никто не мог бы заботиться обо мне лучше, чем ты. Мы все были очень счастливы.
Но и эти слова любви, идущие от самого сердца, горчили: каждый по-своему понимал, что появление Имогены разорвало круг, с силой разметав концы. И вот настало время Просперу уезжать — именно к Имогене и ее неродившемуся ребенку. Проспер сказал:
— Я скоро вернусь. Я буду писать. На каникулы, кажется, Гризельда собиралась приехать. Пиши мне обо всем…
— Я хочу сказать, что это я во всем виновата, а не ты, — сказала Флоренция. Проспер устало посмотрел на нее.
— Отчасти и ты, конечно. Но я уделял тебе слишком мало внимания.
— Я буду все время читать и составлю план диссертации, — заверила Флоренция, которая привезла с собой несколько ящиков книг по истории.
В первый вечер в Асконе они ужинали поздно, при свечах. Проспер посмотрел через стол на дочь и протянул ей коробочку.
— Я всегда собирался тебе это отдать, — сказал он. — Это обручальное кольцо твоей матери. Тебе ведь нужно будет носить кольцо.
Кольцо было узкое, золотое, тонкой работы, украшенное двумя сцепленными руками. Флоренция примерила его: оно оказалось ей впору.
— Ты на нее очень похожа, — сказал отец. — Здесь, в Италии, ты выглядишь итальянкой.
Он начал что-то говорить, искренне и неловко, о том, что это кольцо хранит владельца и приносит удачу. А потом вспомнил, как умерла Джулия, и готов был проглотить свои слова. Флоренция повернула кольцо, и оно засияло в мягком свете.
— Я буду его беречь, — сказала она. — Папа, ты так добр ко мне, а я была такая плохая и непослушная.
Но читать она не стала. Ее охватила летаргия беременности, и она просиживала на террасе, глядя на гору и почти ничего не делая. Мимо проходили люди. Солидные итальянские крестьяне в черных одеждах гнали стада коз и овец. Странные природопоклонники — бородатые, улыбающиеся, в очках, с ореховой кожей и голыми щиколотками, торчащими из домодельных сандалий под подолами хламид, в которых было что-то библейское. Женщины в вышитых платьях, с цветами в волосах. Бродячие музыканты с лютнями. Торопливые, деловитые священники. Толстые кюре. Флоренция почти не разбирала акцента Амалии и наконец поняла, что молодая женщина выучила несколько итальянских слов сверх своего родного диалекта и может говорить простые, необходимые вещи, но не поддерживать разговор.
Флоренция ходила в клинику — сначала ездила на двуколке с пони, потом стала ходить пешком — и там целыми днями очищала организм овощными соками и водой, принимала солнечные ванны, лежа в льняной рубахе на длинном диванчике с филенчатой спинкой. У доктора были добрые руки. Он сказал ей, что она должна воздержаться от употребления любой животной пищи. Он понял положение Флоренции и, как она подумала, осудил ее. Флоренция пала духом, ибо как ей было не пасть духом? Но тут явился неожиданный спаситель.
Некоторые люди в клинике были на особом положении — не врачи, не пациенты и не слуги; они, по-видимому, работали здесь в обмен на психиатрическую и медицинскую помощь. Врач спросил Флоренцию, не думает ли она, что психиатрия ей поможет, и Флоренция отказалась — с силой, которой в себе не ощущала. Ее самостоятельность была под ужасной угрозой — из-за Метли, из-за растущего в ней существа, из-за ее зависимого положения. Флоренция не хотела ни с кем разговаривать и не хотела, чтобы с ней разговаривали. Она дочь солдата. Она старалась держать спину. Она чувствовала, что растворяется, превращается в желе, но не хотела, чтобы кто-либо это видел.
У одного из помощников в клинике была огромная копна спутанных золотых волос, как у льва или одуванчика, относительно аккуратная борода, которую он время от времени подстригал, и кроткое, голубоглазое, слегка отсутствующее лицо. Он ходил в чем-то вроде белого больничного халата и в сандалиях. Он поправлял подушки под спиной у Флоренции и клал их именно так, как надо. Он замечал, когда ее начинало тошнить, и замечал, когда ее желудок успокаивался, и приносил ей овощной суп, который явно выиграл бы от добавления масла и соли, но все же был съедобен.
— На этой неделе не так тошнит, — как-то раз объявил помощник по-английски. — Теперь будет легче.
В другой раз он сказал ей:
— Вам одиноко.
Если бы он спросил, она бы отрицала. Но это была констатация факта.
— Вам нужен хлеб, — сказал он. — Вы голодны.
Он всегда оказывался прав. Он представился Габриэлем Гольдвассером. Он оказался австрийцем.
— Я учился на психоаналитика, — сказал он.
— А теперь?
— А теперь я прихожу в себя после обучения на психоаналитика.
Они подружились. Очень осторожно, вежливо подружились.
— Здесь вам должны оказывать почести, — сказал он ей. — Солнцепоклонники там, в деревне, хотят вернуться к древнему матриархату. Долой бородатых отцов, которые суть корень всех зол.
— Мне здесь не место, — сказала Флоренция. — Моя мать была итальянка, но она умерла, когда я родилась.
Она замолчала, думая о смерти в родах. Габриэль Гольдвассер ответил на ее невысказанную мысль.