Детская книга
Шрифт:
— Здешние врачи — хорошие, — сказал он. — Это хорошая клиника. Вы в хороших руках. Где же ваше место?
— В Музее.
— Вы молоды, не стары.
— Нет, я имею в виду — в буквальном смысле. Я выросла в Музее. Мой отец работает там хранителем. Он все знает про золото и серебро.
— Алхимик. Так вы вернетесь туда?
— Не знаю, — ответила Флоренция и запнулась. Стратегические планы ее отца не простирались дальше рождения ребенка.
— Не знаю, — повторила она, отвернулась и заплакала. — Наверное, мне туда нельзя.
Габриэль
Однажды они беседовали про изучение истории, и Флоренция спросила, что он имел в виду, сказав, что выздоравливает после учения на психоаналитика. Он заколебался.
— Вы должны понимать. Мне не следует думать и говорить о себе.
— Вы что-то ужасное сделали? — спросила Флоренция как бы небрежно, но с предчувствием чего-то подлинно ужасного.
— Я ничего не сделал, в том моя беда. — Он кротко улыбнулся. — Мои родители были… и есть… психоаналитики. В Вене. Они послали меня в Бургхёльцли, в Швейцарию, к герру доктору Юнгу. Они считали, что психоанализ — неотъемлемая часть жизни. Я там отрабатывал свое лечение, так же, как здесь. Я рассказывал свои сны доктору Юнгу, а также доктору Отто Гроссу, который рассказывал свои сны доктору Юнгу и взамен выслушивал его сны. Вы должны понимать, что они двое были как борющиеся ангелы.
Он помолчал.
— Мне снились неправильные сны.
— В каком смысле неправильные?
— Мне кажется, они были… робкие — есть такое слово?
— Да, это хорошее слово.
— Тихие, как у коровы, которой снится трава, или у белки, которой снятся орехи. Но доктора сочли мои сны неудовлетворительными. И, выслушивая мои глупые сны, они их мало-помалу изменили. Мне снилось, что я спускаюсь вниз по каменным туннелям в потайные пещеры, полные львов, драконов и змей. Мне снились семисвечники… семисвечники были и в робких снах, я еврей, и свечи для меня символ семейного ужина — но моя семья во снах обратилась в чудовищ-людоедов и окаменелых женщин, в угоду этим двум.
— Вы меня смешите, но это вовсе не смешно.
— Никто не имеет права диктовать другому человеку его внутреннюю жизнь — расставлять мебель в чужом черепе. Они сделали меня кем-то другим. Адептом… вы говорите «адептом»? — хорошо… новой древней религии. Нам всем снились одинаковые сны, потому что именно такие сны приводили в восторг герра Юнга и герра Гросса. Они изобрели меня заново, понимаете?
— Да, понимаю.
— Они превратили меня в… в неприятную скульптуру или картину. Я был заперт в этих искусственных снах и не мог выбраться наружу. А потом все же выбрался. Должен признаться… только не смейтесь, фрау Коломбино… именно сон показал мне выход.
— Что же вам приснилось?
Флоренция перевернула тело вместе с обременяющим его грузом на бок и устремила все внимание на собеседника.
— Мне снилось, что я в мастерской художника, полной света. Меня окружают холсты с совершенными картинами. Но все они очень бледные. Белые по белому, с минимальным количеством теней, в ярком свете. Огромные полотна, чашка с блюдцем и серебряной ложечкой на бесконечном белом крахмальном полотне со складками. Или белые цветы в белой вазе на белом фоне — на подоконнике белого окна с белыми занавесками…
— Как будто вы умерли и попали в рай.
— Вы так думаете? Я решил по-другому. Я проанализировал этот сон сам. И он сказал мне — словно приказал: думай о поверхностях. Заботься о поверхности. Не копай вглубь.
— И вы так и сделали? И у вас получилось?
— Это можно сделать. Вся эта белая краска была поверхностью — видимой пленкой, нанесенной на поверхность. Я вышел наружу и увидел озеро. Я смотрел, как играет свет на поверхности. Что-то сказало мне: если ты хорошо видишь поверхность, ты в правильном отношении с миром, в котором она существует.
— Но у озера есть глубины. У дерева есть внутренность. И у земли.
— Да, мы можем об этом знать. Но я знаю, что должен жить, оставаясь на поверхности. Как те мухи, что гуляют по воде. Как цветок, нарисованный на тарелке.
— Так вы прервали курс анализа?
— Все говорили, что это очень опасно, но я настаивал. Потом с доктором Гроссом вышел скандал, а герр Юнг был слишком занят, и родители послали меня сюда, чтобы я пришел в чувство — и я думаю, что я с этим справился вполне удовлетворительно.
Он засмеялся, и Флоренция засмеялась вместе с ним.
— Вам бы следовало основать школу живописи, — сказала она. — Или философии.
— Я думаю даже, школу усердного созерцания. Мне хотелось бы стать буддистом. Я рисую, но не умею нарисовать поверхности, которые вижу. Жить на поверхности нелегко, фрау Коломбино.
Флоренция вдруг подумала, что для нее и существа, растущего внутри, ее собственные поверхности вовсе не являются истиной. Она отвернулась и зарыдала. Он сказал:
— Я не хотел вас расстраивать. Напротив.
— Я все время расстраиваюсь. Это ужасно надоедает.
— Вы по натуре не… поверхностный человек. Но в качестве упражнения это полезно. Посмотрите, как ветер играет на поверхности лужайки и как все поверхности травинок поворачиваются на свету…
Это было нелепо, и все же при взгляде на лужайку Флоренцию охватило нечто среднее между облегчением и ощущением чуда. Она смотрела на сок в стеклянном стакане и думала о том, как его поверхность словно висит между стенками — овальной красновато-золотой монетой. Флоренция глядела, как играет солнце на волосах и бороде Габриэля Гольдвассера. Она ощущала в нем некую незавершенность, непринадлежность к реальному миру и потому говорила с ним — в нем не было угрозы. Теперь она поняла, насколько продуманна его безобидность.