Детство Лермонтова
Шрифт:
Он чувствовал в себе силу неимоверную и готов был на подвиг. Перед отъездом он захотел высечь свое имя на большом камне, лежащем на поляне, но остановился, решив: пусть здесь высекут люди мое имя, если оно станет бессмертным, а если нет, то не надо.
Мальчики рассказали бабушке, что задумал Миша, — Арсеньева испугалась и предложила выпить Мишеньке гофманских капель: она нашла, что голова у него горяченькая. Дядя
— Ты не думай, что ты умнее всех!
Но Миша посмотрел на «предка» таким напряженным взглядом, что Афанасий Алексеевич нахмурился и отвел глаза. Очень трудно было выдержать, когда Миша в волнении пронизывал глазами человека насквозь, и многие в смущении отворачивались или отходили; людям неприятно было чувствовать, что мальчик разгадал тебя вполне, хотя ты этого и не хотел.
Когда Миша подходил к бабушке, он обыкновенно успокаивался, зная, что она философскими вопросами не занималась, а всегда думала о чем-нибудь жизненном и очень простом. Теперь бабушка ездила прощаться с соседями и рассказывала всем, что приходится ей покидать любимые ею Тарханы ради того, чтобы везти Мишеньку в Москву, давать ему образование.
Мальчика спрашивали, хочется ли ему уезжать отсюда, но он переводил разговор. Особенно трудно было отвечать тетушке Марье Акимовне Шан-Гирей: она была такая милая, такая умница, и с ней, конечно, жаль было расставаться.
Миша не мог наглядеться. Какие чудесные места! Как хорошо в полях по дороге в Опалиху!.. Не забудет он тень от весеннего солнца в Чембаре за дубом. В роще так сладостно бродить, размышляя, или там же вкушать иное наслаждение — вынуть из портфеля альбом и чернильницу, обточить гусиное перо и, устроившись поудобнее, переписывать стихи Пушкина, иногда задумываясь и дерзновенно изменяя некоторые слова и строчки.
Но впереди — Москва. Когда Миша думал о Москве, сердце его начинало биться сильнее обычного. Он видел перед собою блистающий, златоглавый Кремль, видел улицы большого города, представлял себе людей, с которыми ему хотелось познакомиться и говорить. Новая жизнь, широкая, величавая, как течение Москвы-реки, мерещилась ему, и он прикрывал глаза, мечтая как можно дольше удержать лучезарное видение.
Теперь он перестал торопиться и не торопил бабушку, потому что все шло своим чередом. Никанор красил экипаж и готовил лошадей, Абрам Филиппович нагружал телеги нескончаемым количеством продовольствия, мешки и бочки громоздились друг на друга, и, право, этими запасами можно было прокормить батальон солдат. Кроме того, грузили одежду, шубы, разные вещи, нужные и ненужные: одеяла, перины, подушки, безделушки, посуду… Горничная девушка Сима с тремя самыми любимыми собаками Арсеньевой и с длинным списком, на котором ввиду неграмотности ее были изображены какими-то иероглифами все переданные ей вещи, поехала с дворовыми вперед, чтобы подготовить снятую в Москве квартиру к прибытию Арсеньевой с внуком.
Наконец наступил желанный, волнующий час. У крыльца звякнули знакомые дорожные колокольчики, и после разных обрядностей можно было наконец сесть в дорожный возок, летний возок, открытый. Погода стояла ослепительно солнечная, и нельзя было в такой день не чувствовать себя счастливым.
У крыльца собрались не только дворовые, — пришли крестьяне из Тархан и из деревни Новоселовки, отныне переименованной в Михайловское. Все они заполнили двор и стали у ворот, провожая в Москву юного Лермантова. Они принесли полевые цветы, зеленые ветки берез, как на троицу, и столпились вокруг возка с поклонами и приветствиями, а Миша, взволнованный, веселый, с одними целовался, другим пожимал руку. Дворовые мальчики собрались стайкой; Миша долго с ними прощался.
Арсеньева стала торопить:
— Мишенька, пора!
Он встал, желая всех видеть. Лошади медленно тронулись, а он махал рукой в знак приветствия, сжимая цветы, ему подаренные. Так длилось долго, пока наконец Никанор, прибавив ходу, не выехал в поле. Уже только издали виднелись фигуры знакомых людей, да мальчики-сверстники бежали за экипажем, догоняя его. Лошади мчали быстро, ветер раздувал волосы, а солнце светило ласково и празднично, и чувствовалось — торжественный день наступил: он едет в Москву!
И юный Лермантов не хотел говорить: «Прощай, Тарханы!» — нет, он уезжал необычно ликующий и, напевая, повторял:
Покуда я живу,Клянусь, друзья, не разлюбить Москву!