Детство Левы
Шрифт:
Колупай выставлял свой длинный указательный палец (всего лишь!), затем отодвигал другой ладонью большой палец, то есть взводил курок и с таким вот взведенным пальцем наперевес медленно подходил к Вовику, которого держали по двое подчиненных за обе руки.
Мышцы Вовика страшно напрягались и он с усилием наклонял свою голову вниз.
— Коммунисты не сдаются! — хрипел Вовик.
— Верю! — хладнокровно парировал Колупай и приставлял свой огромный указательный палец к большой Вовиковой голове. При этом Вовик начинал конвульсивно дёргаться и хрипеть,
Затем Колупай делал губами характерное ЧПОК, от которого я всегда крупно вздрагивал — и Вовик в последний раз дёргался. Но как!..
Он дёргался всем телом, всеми плечами и ногами-руками, голова его откидывалась в ужасающем движении назад, а затем бессильно повисала на шее. Вовик грузно падал на колени и страшно хрипя валился набок.
— Унести! — брезгливо цедил Колупай.
Охрана, тяжело охая и вздыхая, тащила здоровенное тело к песочнице и начинала посыпать Вовиков живот детскими лопатками.
Вовик молчал как мёртвый и охрана начинала пугаться.
— Эй, ты живой? — спрашивал его какой-нибудь самый маленький охранник, но Вовик продолжал играть свою роль мёртвого тела до такой последней крайности, что даже мне иногда становилось не по себе.
Я лично не любил весь этот драмтеатр и когда мне выпадало быть расстрелянным, просто валился без слов на землю, облегченно вздыхая.
Но вот беда! Именно я почему-то особенно часто попадался в плен. Может, меня предавал Вовик? Может, я был такой неуклюжий и тихий? Но факт есть факт — в плену я сидел настолько часто, что уже как к себе домой входил в ненавистный задний проход, и даже притащил себе туда заранее деревянный сломанный ящик из-под бутылок, чтобы было на чём сидеть.
Вообще эту игру я конечно ненавидел.
В особенности за то, что приходилось есть землю. Выкручивания кистей, стояние на коленях, хлопанье по ушам ладонями, а также изощренную пытку с поворачиванием кожи вокруг запястьев я выносил молча. Но как дело доходило до земли — начинал иногда даже маленько подхныкивать.
— Спокойно! — обращался ко мне Колупай. — Только без слёз!
Видимо, для него этот момент был важен. Мои внезапные слёзы могли всё испортить.
— Ладно, — кивал я и начинал смотреть в другую сторону.
Какой же грустной и противной представлялась в этот момент вся моя жизнь! Даже любимый двор, казалось, отодвигался от меня в какую-то призрачную даль, и где-то там вдалеке, где был нормальный тихий вечер, там жила моя мама, и медленно шёл с работы папа — где-то там жил совсем другой мальчик, типа меня, с обычной внешностью, вполне сносной судьбой и достаточно определённым будущим.
Здесь же ждал своей участи совсем другой — издёрганный, замученный, грязный от щёк до ботинок и потерявший веру в жизнь человек. Ему уже было всё равно. Только очень не хотелось есть землю.
— Послушай, — говорил Колупай тихим голосом. — Ты же можешь её не есть. Если ты совсем не можешь её есть, мы же тебя
— Нет! — истошно орал я.
— Хорошо! — торжественно говорил Колупай. — Начинаем.
Моё лицо медленно-медленно пригибали к земле. Все знали, что просто брать её руками и пихать в рот я не мог, потому что меня тошнило. Наконец Колупаев окончательно догибал меня до земли (выбирался рыхлый кусочек с более или менее чистой такой чёрной землицей) — и я хватал её губами, зубами, носом и кричал утробно и страшно:
— Всё!!! Ну всё, гады!
…И гады меня отпускали. Они смотрели на меня молча, как я глотаю слёзы вместе с землёю и по-моему даже не дышали от ужаса и восторга.
Я поднимался, отряхивался. Сплёвывал.
И начинал жить сначала.
ЗЕЛЁНАЯ СТЕНА
В Москве, как вы знаете, страшно любят писать на стенах. Причём не просто пишут мелом или углем. Типа «Лена» или, скажем, «Оззи Озборн». Это уже не так модно, как раньше. Хотя и сейчас, конечно, случается.
В любом уважающем себя дворе на любой уважающей себя стене по сегодняшним стандартам должно быть написано что-то очень крупное. Масляной краской. Запоминающееся. Дикое и свирепое. Скажем:
СЭМ ЭНД ВОВИК. НАС ЗНАЮТ ВСЕ.
Вообще, содержание не так уж важно. Важна форма.
…А вот в нашем дворе была огромная, и даже я бы сказал великая стена, на которой, представьте себе, никто никогда не писал. Она возвышалась безмолвно, тихо и скромно. Как развалины Древнего Рима. Правда, тихой она была только днём.
По ночам жителей двора будил непривычный звук — лязг, грохот, тупое гудение электромоторов.
«АБЖЗЦ…» — «АБЖЗЦ» — «БЛИМ» — «БЛИМ»
Раздавались также человеческие голоса, даже вроде крики, даже можно было разобрать — Петров, Петров, майнай, тебе говорю, спокойно майнай, спокойно…
И опять:
«АБЖЗЦ»
«БЛИМ»
«АБЖЗЦ»
Это работал завод.
Я иногда спрашивал о нём своего папу, но он отвечал скупо:
— Да какой завод… Так вроде… Цех…
А мама говорила:
— На нем, наверное, заключённые работают.
— Это которые в тюрьме сидят? — спокойно уточнял я.
Но мама не желала вступать в дальнейшие объяснения. Видимо, смысл завода ей тоже был не до конца ясен.
Колупай загадочно говорил:
— Там колючую проволоку наверное делают.
Мне лично было всё равно. Я относился к самому заводу крайне спокойно, потому что ночью просто спал без задних ног.
…Зато я очень любил заводскую стену, которая важно выступала в наш двор этаким странным углом. Только к нам этот угол был обращён не острием, а наоборот — пустотой, то есть образовывал нишу.