ДЕТСТВО МАРСЕЛЯ
Шрифт:
Вдруг я заметил, что маме трудновато идти: ее ботинки на пуговках были на высоких каблуках. Не говоря ни слова, я нагнал тележку и кое-как вытащил сзади, из кузова, чемоданчик, который запихнули туда под веревки.
— Что ты делаешь? — удивленно спросила мама.
Я поставил чемоданчик на землю и вынул мамины парусиновые туфли на веревочной подошве. Они были не больше моих. Мама улыбнулась мне своей прелестной нежной улыбкой и сказала:
— Дурачок, нам нельзя здесь останавливаться!
— Почему же? Мы их догоним!
Она села на придорожный
Мама взяла нас за руки, мы бегом догнали тележку, и я положил обратно ценный груз. Какой маленькой стала мама в туфлях без каблуков! Ей можно было дать лет пятнадцать. Щеки у нее зарумянились, и я с удовольствием отметил, что икры у нее теперь казались полнее, а щиколотки — тоньше.
Дорога по-прежнему шла в гору, и мы добрались до соснового леса.
Слева косогор спускался узкими уступами до самого дна зеленеющей ложбины.
Франсуа сказал моему отцу:
— У той вон тоже два имени. Ее иногда называют «Лог», а иногда «Ручей».
— Ого! Здесь и ручей есть? — обрадовался отец.
— А как же! И отличный! Отец обернулся:
— Дети, на дне ложбины есть ручей!
Франсуа тоже обернулся и добавил:
— Понятно, когда идет дождь.
Уступы этого лога были покрыты оливами, росшими кружком, по четыре-пять стволов из одного корня. При этом они немного отклонялись назад, чтобы могла развернуться листва, — кроны олив сплетались в один букет. Попадались нам и светло-зеленый миндаль, и глянцевитый абрикос.
Я еще не знал названий этих деревьев, но сразу их полюбил. Земля между ними была невозделанная, покрытая желтовато-коричневой травой, которая, как сказал нам Франсуа, называется «бауко». Ее можно принять за сено, но она такого цвета от рождения. Весной, чтобы принять участие в общем ликовании, она делает над собой усилие и чуть-чуть зеленеет. Но, несмотря на свой хилый вид, она живучая и крепкая, как все сорные травы.
Там— то я впервые увидел темно-зеленые кустики, которые выглядывали из бауко и напоминали крохотные оливы. Я свернул с дороги и подбежал потрогать их листочки. В лицо повеяло крепким ароматом, меня словно окутало облако благовоний.
То был незнакомый запах, печальный и стойкий, он проникал в мозг и в самое сердце.
Эти кустики оказались тимьяном, растущим среди гравия на гариге; они спешили мне навстречу, как бы предвещая маленькому школьнику аромат, воспетый Вергилием1.
Я сорвал несколько веточек и, прижимая их к лицу, догнал тележку.
— Что это? — спросила мать.
Взяв веточки у меня из рук, она глубоко вдохнула душистый запах.
— Тимьян [20], — сказала она. — Отличная приправа к рагу из зайца.
— Это тимьян-то? — пренебрежительно заметил Франсуа. — Куда лучше класть перечную мяту.
— А что это такое?
— Она вроде мяты, но и на тимьян смахивает. Словами не скажешь — я вам ее покажу.
Потом он стал толковать о майоране, розмарине, шалфее, укропе: ими, мол, надо «начинить брюхо зайчихи» или же «мелко-мелко нарубить» и потушить «с изрядным куском свиного сала».
Мама слушала, чрезвычайно заинтересованная. А я украдкой нюхал эти священные былинки, и мне было неловко за них обоих.
Дорога продолжала идти в гору, пересекая время от времени маленькое плоскогорье. Оглядываясь, мы видели покрытую дымкой долину реки Ювоны, которая спускалась к сияющей глади моря.
Поль шнырял всюду; он кидал камни в стволы миндальных деревьев, и оттуда с негодующим стрекотом взлетали рои цикад.
Предстоял последний подъем, такой же трудный, как и первый. Осыпаемый градом ударов, мотая головой при каждом натужном усилии, мул рывками втащил наверх громыхающую тележку, и груз ее, качаясь, как маятник метронома, ломал на пути ветки олив. Но одна ветка оказалась крепче, чем ножка нашего стола. Отлетев, ножка так стукнула моего изумленного отца по лбу, что у него в голове загудело.
Пока мама, чтобы не вскочила шишка, прикладывала к папиному лбу монетку в два су, Поль хохотал и прыгал. А я подобрал преступную ножку стола, по счастью она отломилась наискось и ее легко было приклеить.
Я поспешил утешить этой вестью отца, который, морщась от боли, прижимал к кровоподтеку медяк.
Мы догнали тележку, Франсуа остановил ее на вершине холма, чтобы замученный мул мог перевести дух. Он и в самом деле шумно переводил дух, раздувая тощие бока, похожие на обручи в мешке, и с его длинной, словно резиновой, губы свисали прозрачные нити слюны.
Тогда отец левой рукой — правой он потирал ушибленное место — указал на маленький домик за большой смоквой, стоявший перед нами на плоскогорье.
— Вот она, «Новая усадьба», — сказал он. — Вот наш приют на время каникул. Сад слева тоже наш.
Сад этот, окруженный ржавой проволочной изгородью, простирался по крайней мере метров на сто.
Ничего, кроме лесочка из олив и миндальных деревьев, сплетавших свои буйные ветви над густым кустарником, я не мог разглядеть, но этот девственный лес в миниатюре столько раз мне снился! И с радостным криком я бросился туда, а Поль — за мною вдогонку.
Вот тогда-то и началась самая счастливая пора моей жизни. «Вилла» наша называлась «Новая усадьба», хотя новой она была очень давно. Эту старинную, полуразвалившуюся ферму тридцать лет назад отстроил приезжий из города, торговавший парусиной, дерюгой и метлами. Мой отец и дядя платили ему за аренду восемьдесят франков в год (или четыре луидора), что, по мнению их жен, было дороговато. Но дом с виду вполне сошел бы за виллу, и в нем имелся «водопровод с баком»; дело в том, что предприимчивый торговец метлами соорудил огромный бак для воды, который примыкал к задней стене дома и был такой же ширины и почти такой же высоты, как само здание. Отвернешь, бывало, медный Кран над раковиной, и вот она бежит, прозрачная, прохладная вода…