Детство Понтия Пилата. Трудный вторник
Шрифт:
Прощаясь со своим серым спутником, рыбак протягивал ему угощение: хлебные и мясные шарики, которые долго разминал в кулаке, а потом с ладони кормил. При этом ни разу не дал рыбешки.
Рыбак уходил в деревню, а лебедь ковылял обратно.
Однажды я захотел получше разглядеть странную птицу и, когда лебедь возвращался к озеру, решил поближе к нему подобраться. И тотчас был наказан за фамильярность. Лебедь не повернулся ко мне, не вытянул шею, не зашипел, как это делают его белые родственники. Казалось бы, не обращая на меня ни малейшего внимания, он подпустил меня на расстояние в несколько шагов, а затем без малейшего предупреждения, этак боком скакнул на меня, укусил за ногу и одновременно сгибом крыла так сильно ударил в грудь, что я не удержался и упал. Но больше
Клюв у него был какой-то совсем не лебединый: черный, злой, чуть изогнутый. И на ноге у меня целый месяц оставался, представь себе, не синяк, а именно укус – с частыми красными точечками, словно от мелких и острых зубов.
Хищная птица.
III. Таким же хищным был взгляд у его хозяина…
Вернее, взгляд часто бывал у него таким же хищным…
Нет, Луций, давай по порядку. И, так сказать, краткий, но полный портрет.
В росте рыбак заметно уступал гельветам (хотя был выше обыкновенного римлянина). И плечи у него были не широкие, а узкие и покатые. При этом рыбак держался удивительно прямо – гельветы же часто сутулятся.
Гельветы, как ты помнишь, пестро одеваются. – Рыбак был одет во всё серое: серые штаны, серая рубаха и серый плащ. Однако серый цвет его одеяния был весьма благородным.
Гельветы увешаны украшениями. – На рыбаке не было ни серег, ни колец, ни гривны. Но серый квадратный плащ скрепляла массивная застежка, которая имела форму колеса и была из чистого золота.
Короткая, ухоженная белая бородка, волнистая и мягкая, и слишком короткие для гельвета густые волосы на голове, серые и острые, как иглы у морского ежа.
Широкий нос. Полные, чуть оттопыренные губы. Кустистые брови. Кожа на лице гладкая, чистая, светлая, с легким румянцем, как у юноши.
Глаза – глубоко посаженные и пронзительно синие.
Казалось бы, что может быть в этом лице хищного?
А теперь представь себе, Луций, что хищным этого человека делал его взгляд.
Я не поэт и не ритор. Но попробую описать…
Синие глаза его вдруг становились фиолетовыми, и от них начинал исходить темный, почти черный взгляд. От этого взгляда будто происходили изменения в чертах лица: кустистые брови взлетали косо наверх, и между ними возникали две резкие борозды; сужался и заострялся нос, сжимались и истончались губы. Сделавшись темными, глаза, однако, смотрели удивительно ясно, и эта ясность была ощутимо острой, почти болезненной. Сказать, что он пронизывал тебя взглядом, было бы неточно. Скорее, он притягивал тебя к себе, сперва ощупывал, затем прокалывал и надрезал, раздвигая края, как это делают хирурги… Казалось, своим взглядом он мог передвигать и неодушевленные предметы, подтягивая их к себе или отталкивая прочь…
Но я забежал вперед, принявшись описывать его взгляд.
IV. Ибо целый год – до и после тринадцатилетия (напомню: я родился в июне) – я лишь издали наблюдал за рыбаком и его лебедем. И лишь в течение двух месяцев: в марте и потом – в октябре. В другие месяцы я не встречал его ни на озере, ни в деревне.
Хотя я в мельчайших подробностях изучил жизнь деревенских гельветов, о загадочном рыбаке мне удалось узнать очень немногое.
Жил он в круглой мазанке, – все остальные жилища в деревне были прямоугольными и деревянными.
Пойманный улов никогда не продавал городским скупщикам рыбы, как это делали другие деревенские рыбаки.
К нему часто наведывались гельветы, некоторые – издалека, как можно было определить по их запыленной обуви и усталому виду, а также по тому, что люди приезжали на осле или на лошади. Приехавших и пришедших рыбак никогда не впускал к себе в дом, а садился с ними под орехом на берегу пруда и что-то им говорил, иногда долго и назидательно, а они внимательно слушали и благодарно кивали. Перед тем, как отпустить их, рыбак всякий раз уходил в дом и возвращался оттуда с только что пойманными рыбинами, пучком трав или связкой кореньев. А посетители, еще до того, как он усаживал их под деревом, я видел, делали рыбаку различные подношения: кругляки сыра и кувшины с молоком, плошки с медом, хлебные лепешки или корзинки с лесными орехами, свертки с кусками сырого мяса. Представь себе: некоторые приносили ему рыбу, не только соленую, но и свежую! И он эту рыбу охотно брал и уносил к себе в дом. Хотя, повторяю, каждого посетителя перед его уходом непременно одаривал рыбой – той, что сам наловил.
Однажды к рыбаку в богатой двуколке в сопровождении трех рабов пожаловал какой-то римлянин. Нет, не из нашего города, потому что дело было в октябре, и к этому времени я всех горожан Новиодуна знал в лицо. Римлянин приехал со стороны Лусонны, экипаж и рабов оставил перед входом в деревню, а сам пешком отправился к пруду и хижине, неся на руках тяжелого поросенка, который брыкался, пачкал и мял римлянину одежду и верещал на всю деревню.
Похоже, римлянин не впервые сюда приехал и хорошо знал дорогу.
Римлянина этого рыбак не наставлял под ореховым деревом, а повел к озеру. Там они сели в лодку и скоро исчезли из виду. А мне не удалось дождаться их возвращения.
Конечно, мне хотелось расспросить гельветов, что за человек мой рыбак. Но я не мог себе позволить никаких расспросов. Во-первых, я еще недостаточно хорошо понимал гельветское наречие. А во-вторых, зная, что гельветы почти обожествляют устное слово и, следовательно, с опаской и с предубеждением относятся к заикам и косноязычным, я решил вообще не открывать рта в деревне. И скоро меня стали почитать за сумасшедшего немого. Потому как, по их рассуждению, какой же нормальный римский мальчишка будет каждый день шляться в гельветскую деревню, часами бродить по берегу озера или торчать неподалеку от мазанки и пруда, и, чинно раскланиваясь с каждым свободным гельветом, приветливо улыбаясь даже батракам и рабам, ни разу не ответит на вопрос и рта своего не раскроет. Ясное дело – чокнутый и немой. И если немота моя их несколько настораживала, то к умственно убогим гельветы относятся с суеверным уважением. И скоро меня стали угощать молоком и сыром, ячменными хрустящими хлебцами и варенными в меду желудями. А некоторые наиболее радушные даже заманивали к себе в дом. И там, греясь у очага, принимая нехитрые, но вкусные угощения, я прислушивался к их речи и постепенно обучался их языку.
Скоро я понял, что рыбака они называют между собой «филид», а обращаясь к нему, говорят «гвидген». Но что это – имя или наименование профессии, я так и не мог установить. Хотя уже знал, что «гвид» на их языке означает «лес», а «ген» – вроде бы «сын». Стало быть, «сын леса». Но с какой стати «сын леса» живет на берегу озера и ловит в нем рыбу? Зачем к нему со всех концов приходят люди? В чем он их наставляет и для чего одаривает рыбой и травами?…
Замечу, что, хотя в деревне я уже давно стал своим человеком, главный объект моего наблюдения, за которым я, пусть издали, но следовал по пятам (возле мазанки караулил, до причала провожал, на берегу сторожил), – сам рыбак не только не заговорил со мной, но ни разу даже не глянул в мою сторону. Словно для него я был не только немым, но и невидимым.
Однажды – уже в октябре, когда он снова появился на озере – я специально встал на тропинке, по которой он шел к причалу. Так он наткнулся на меня, едва не сбил с ног, а потом принялся удивленно оглядываться по сторонам, будто не мог взять в толк, обо что он случайно преткнулся.
(Этой демонстративной манерой не замечать людей кого-то он мне напомнил и тогда, и сейчас сильно напоминает… Кого? Ты не догадываешься, милый мой Луций?)
А за несколько дней до ноябрьских календ этот самый «филид» или «гвидген» опять исчез из деревни. И снова я его увидел лишь в апреле следующего года, когда в деревне уже перестали петь соловьи.