Девочка и птицелёт (худ. Д.Штеренберг)
Шрифт:
— Как фамилия? — спросил он у меня неожиданно.
— Алексеева, — ответила я.
— Где живешь?
Я назвала свой адрес.
— А для чего вам это знать? — спросил Витя.
— А для того, — сказал старик, — что аппарат этот краденый… И для того, что вы хотели похищенный предмет сдать в комиссионный магазин, что предусмотрено статьей сто семьдесят девятой, пункт «А» Уголовного кодекса сроком до семи лет.
— Это наш аппарат, — сказал Витя. — Как вам не стыдно! Пойдем, Оля.
— Э,
На нас оглядывались прохожие, две женщины остановились возле нас, и я впервые в жизни поняла, как себя чувствует человек, уличенный в воровстве. Это был мой аппарат, но все равно я себя чувствовала так, словно я его украла.
Старик тащил меня по улице, а Витя шел рядом и твердил:
— Отпустите ее… Сейчас же отпустите. Вы не имеете права…
— А вот сейчас придем в милицию, составим там протокол по статье сто семьдесят девятой Уголовного кодекса и тогда посмотрим, есть у меня право или нет, — злорадно бормотал старик и вел меня за руку по улице.
А в другой руке я держала свой фотоаппарат, и он жег мне руку, как краденый. Вдруг старик замедлил шаги перед остановкой троллейбуса и быстро сказал:
— Ну, так и быть… На первый раз прощаю. Я сам куплю этот аппарат…
Он сунул мне в руку бумажный рубль, в который была завернута трехкопеечная монета, взял у меня фотоаппарат и сел в троллейбус.
— Зачем ты ему дала аппарат? — удивился Витя. — Подождите! — закричал он вслед старику.
Но троллейбус уже уехал. Мне хотелось плакать, но, честное же слово, я почувствовала облегчение, когда уехал этот отвратительный старик и забрал этот проклятый аппарат.
— Нужно было задержать его, — сказал Витя. — Он, наверное, пьяница. Такой, как когда-то в книгах писали. Что все с себя пропивают. Ты не заметила? Ведь у него под плащом не было даже рубашки.
— Нет, — сказала я. — Я ничего не заметила.
Когда я вернулась домой, я написала стихи. Я всегда пишу стихи, если переволнуюсь или если со мной что-нибудь случится. Но я никогда не пишу стихов о том, что произошло. Они вроде бы совсем не связаны с тем, что со мной случилось, совсем о другом, но я-то знаю, что они очень связаны, только я не умею объяснить, чем именно.
В этот раз я написала стихи про Буратино. Начинались они так:
Бедняга Буратино! Наверно, неспроста Тебя швырнули в тину, В глубокий пруд с моста…Какое отношение имеет Буратино к денежным затруднениям нашей компании? Или к тому, что пропал мой фотоаппарат и этот странный старик в кремовом плаще так напугал меня?.. И все-таки имеет какое-то отношение. Потому я и написала стихи об этом остроносом добром деревянном
Глава третья
Рано утром папа трижды ударил согнутым пальцем по дверце платяного шкафа и закричал: «Эй вы, сонные тетери, открывайте брату двери!» Он часто будил меня этими словами, и я теперь понимаю, как это хорошо — просыпаться с улыбкой. Но на этот раз я не улыбнулась и ничего не ответила. Тогда он сказал:
— Можно к тебе?
Я ответила:
— Да, пожалуйста.
Он вошел, присел с краешка на мою кровать и улыбнулся, как улыбается он всегда, когда думает о чем-нибудь серьезном. Я люблю в такие минуты смотреть на его лицо. У него тогда бывает особенно хорошее лицо — чуть-чуть беззащитное и одновременно решительное.
— Я очень виноват перед тобой, — сказал папа. — Не знаю, извинишь ли ты меня, но больше это не повторится со мной никогда в жизни.
Я молчала.
— Это все, что я хотел сказать, — сказал папа. — Я очень бы хотел вернуть твое уважение. Если сможешь — прости меня.
— Хорошо, — сказала я, стараясь не заплакать.
Он вышел, а я постелила кровать и пошла в ванную. Ванная у нас рядом с кухней, и окошко ванной выходит в кухню. Мама готовила завтрак и говорила нарочно громко, так, чтоб шум воды из крана не заглушал ее голоса:
— Если бы мне было куда уйти, я бы и минуты не осталась в этом сумасшедшем доме. Я слышала, как ты вымаливал прощение, вместо того чтобы взять ремень и всыпать ей как следует. Если бы у нее был родной отец…
Я посильнее открутила кран в ванной и закрыла уши руками. Мама постоянно упрекает папу в том, что он мне не родной отец.
Родного отца я почти не помню. Помню только сапоги — он был военным летчиком и, очевидно, носил сапоги, — я сижу между этими большими сапогами, и отец, стоя, говорит и взмахивает рукой, а его молча и, как мне теперь кажется, восхищенно слушают какие-то люди. Их много в большой комнате, где мы тогда, очевидно, жили. Они сидят на стульях, на подоконниках, как мне кажется, даже на полу. А отец им что-то говорит. И из его слов я запомнила только красивое и необыкновенное выражение: «…и так далее, и так далее».
Мама говорит, что он погиб при авиационной катастрофе, но я знаю, что это не так.
Я помню многое, что было со мной в раннем детстве, лица, платья, разговоры, которые при мне велись и которых я тогда не понимала, но когда я вспоминаю о них теперь, они наполняются для меня смыслом. Так как если бы выучить на память страницу из книги на иностранном, не известном тебе языке, а потом, спустя несколько лет, выучить этот язык.
Так вот, припоминая такие отрывочные разговоры, я поняла, что отец мой оставил нас с мамой потому, что полюбил другую женщину. Я никогда с мамой об этом не говорила, и каким был мой родной отец, я не знаю. Думаю, что был он все-таки плохим человеком, если мог оставить меня и маму.