Девочка и рябина
Шрифт:
Он радостно заметил, что даже Чайка и Дальский изменились. Их тоже коснулось актерское счастье, и они, уходя за кулисы, становились добрыми, простыми…
Настоящее творчество и людей делает настоящими. Кто вошел в театр — тот не выйдет из него, кто побывал на сцене — тот не станет только зрителем.
Мысли прыгали, собирать их некогда. Снова — на сцену.
В конце все актеры вышли на сцену. Зрители аплодировали стоя, актеры кланялись им.
— Приезжайте к нам почаще. Праздник ведь это для души! — приветливо обратилась к Северову
У Алеши задрожали уголки рта, и он глухо, из-за комочка в горле, ответил:
— Приедем. Еще надоедим.
— Эх, Дормидоша, с носом остался?! — крикнул какой-то озорник.
Засмеялись, занавес закрылся, и зрители шумно повалили из клуба. Они ушли, и сразу сделалось тихо, пусто. В открытую дверь сырая ночь подула холодом, закружила под скамейками рваные билеты. Алеша услыхал, как тревожно шумели невидимые деревья. Далеко, тоненько и как-то неумело тявкала собачонка, словно лаял мальчишка, дразня щенка.
Актеры поздравляли Северова, жали руку.
Глаза у него сияли, и ему хотелось сказать, что он любит всех…
Улетают, улетают…
«Оптимистическую трагедию» готовили к празднику Октябрьской революции.
Стол, накрытый малиновой скатертью, был очень длинный, за ним сидело много народу.
Скавронский облокотился, прикрыл глаза руками, чтобы не отвлекаться, слушал актеров.
Северов нервничал, видя, как режиссер после каждой его сцены что-то записывал. Алеша мучался: никак не мог почувствовать характер финна Вайнонена.
Юлинька уже знала роль наизусть и репетировала довольно уверенно. Все ей в пьесе нравилось. Особенно восхищал Караванов, который играл Алексея — Балтийского флота матроса первой статьи.
Алексей хочет понять цель революции. Он мечется, он ищет. У него бурная, как шквал, натура. Пусть анархист, но он случайный анархист. Он жаждет понять, нет, больше, он жаждет мысленно увидеть ту жизнь, к которой ведет революция. Не поймет — не поверит, а не поверит — погибнет. Но для него все еще смутно. И настоящее и будущее клубится грозовой тучей. И поэтому его захлестывает злость, тоска, отчаянье.
Таким Караванов создавал своего Алексея.
Моряк — широкоплечий, в полосатой тельняшке. Когда идет, правое плечо слегка выставлено, словно у грузчика. Большие крестьянские руки. Крупное лицо постоянно озаряют тревожные вопросы: «Как? Почему? Где? Что?»
Сильный, глубокий голос то переходит в яростный крик, то звучит вдумчиво, мягко.
Созданный образ был отмечен обаянием, умом, наполнен неудержимым темпераментом.
Юлинька поймала себя на том, что сравнивает Алешу с Каравановым, и Северов рядом с ним кажется ей бледным и мелким.
Часто Караванов смотрел на Юлиньку пристальными, веселыми глазами, точно знал про нее что-то забавное и очень милое, только не хотел говорить об этом. Она слегка краснела, поправляла прядки на лбу. Но тут же хмурилась, делала строгое лицо.
Потом был разбор репетиции.
Разошлись поздно. Расстроенный Алеша ушел с Касаткиным в ресторан пить пиво.
Полыхалова подняла шум у расписания: Неженцев не указал точно, когда ей приходить на репетицию. Она злилась оттого, что ей дали играть маленькую роль старухи, тогда как, по ее убеждению, она должна играть комиссара.
— Шарашкина контора, а не театр! — кричала она, побагровев.
Юлинька морщилась:
— Роман Сергеевич, как вы такое допускаете в театре?
— Это бессмертные закулисные фигуры, — безнадежно сказал Караванов, подавая пальто.
— Вот на собрании пропесочить ее, тогда будет потише!
— Не поможет, — равнодушно возразил Караванов.
Шли медленно. Из близкой тайги пахло на весь город опавшим листом, хвоей, речкой. В лицо сыпалась водяная пыль. Ветер не спеша проплывал во мраке. В черном небе было оживленнее, чем на земле. Стая за стаей снималась с похолодевших ясных озер среди буреломин тайги. Летели гуси, журавли, утки. Они тревожно кричали, кого-то не могли найти. А Караванову казалось, что это в душе его кто-то кричит и кричит по-осеннему тревожно.
— Я актеров делю на две группы, — застегивая шуршащий плащ, говорил он с иронией. — Одни играют на сцене, другие в жизни. У первых в руках крупный козырь: дарование; у вторых — довольно одномастная мелочь: шестерка самолюбия, семерка эгоизма, восьмерка спеси. С мелочью играть нелегко. Приходится жульничать. Бог с ними! Их не так уж много.
Он говорил, а главным для него сейчас было — непроглядное небо, полное зовов и шума крыльев.
— В руку воткнется одна занозка и то измучает, если не вытащишь! — спорила Юлинька.
— Мещане… пусть их грызутся… Мне надоело с ними возиться… Такие всё себе, всё для себя, — голос Караванова звучал добродушно и устало. Ему хотелось говорить совсем о другом.
— А вы, видать, ко многому уже привыкли… — Юлинька задумчиво глядела на него.
— Просто поумнел. Иглой колодец не выроешь.
А сам думал: «Улетают, улетают…»
— Ну, если смириться с безобразием, по-вашему, значит поумнеть, то, извините, для меня глупость приятнее такого ума! — горячилась Юлинька. — Мне больше по душе японская поговорка: «Если твой меч короток — удлини его шагом вперед!»
— ну, ну, давайте, давайте! — засмеялся Караванов. — Нигде не встретишь столько чудаков, как в театре.
А другая мысль не оставляла: «Вот так бы идти, идти, всю жизнь идти… А может быть, прилетают, прилетают?»
— Вы скептик?
— Кройте, кройте! Сам такой был горячий. Молодость, молодость… А птицы летят и летят. Куда? Зачем? Кого зовут? Тысячи километров машут крыльями!
Юлинька молчала, слушая, как неслись невидимые стаи, уже отрешенные от родных гнездовий, в пустоте которых ветер шевелил оставленные перья.