Девочка Лида
Шрифт:
А букеты продолжали летать в окно, и няня, видя, что барышня подбирает их и не сердится, ничего не говорила Лите, а, наоборот, поглядывала на нее с какой-то тайной надеждой.
Букеты менялись: то они были из маленьких лютиков, желтых, как солнце, то из ароматных кистей сирени, потом из душистых ночных фиалок, белых и нежных, как свечечки эльфов. Все, что мог дать расцветший старый сад, все это подбирала Лита, с любовью связывала в пучки и, улучив минуту, когда окно отворялось, подкрадывалась и бросала букет. Она и не подозревала, что в последнее время из другого окна, из щелочки в
Евлалия теперь ждала этих букетов: они вносили разнообразие в ее затворническое существование, то разнообразие, которого, не признаваясь самой себе, она невольно жаждала. И теперь она ловила себя на мысли, что ей не безразлично, какие будут завтра цветы... И что теперь цветет... Она наконец осознала, что теперь лето на дворе, и в воображении ее вставали старый сад и веселые прежние дни.
Как-то ночью ей не спалось. Обыкновенно за стеной было тихо. И вдруг до ее слуха долетело рыдание. За стеной плакала девочка, отчаянно, горько, очевидно, сдерживая рыдания, которые вырывались с воплями и стонами наружу.
Это был памятный для Литы вечер: тетка рассердилась на нее, узнав, что она "бродит по ночам, как домовой, вместо того чтобы спать". Выдал Литу Слюзин, которого июньские белые ночи манили гулять на вольном воздухе; он подглядел, как Лита вылезала из окна, и доложил барышне. Барышня пришла в страшный гнев за такую дерзость и не только накричала на Литу, но несколько раз ударила ее.
Оскорбленная, изумленная Лита, которую дома никто пальцем не трогал, убежала к себе вся дрожа, и тут-то у нее сделался прямо взрыв бурного горя, который она не в силах была сдержать. Отчаяние было так велико, что она забыла даже обычную осторожность и приказ "не шуметь". Она рыдала, кусая подушку и умоляя в голос:
– Бабушка, милая, возьми меня к себе!
Как будто бабушка могла ее услышать!
Нет, бабушка не слыхала ее... Но зато за стеной чутко прислушивалась к рыданиям и воплям девочки бледная красавица, и в первый раз коснувшееся ее уха чужое горе будило в ней замолкшие струны и заставляло дрожать от странного, незнакомого доныне ощущения жалости и сочувствия.
Жизнь врывалась снова в мрачные стены, жизнь властно стучалась к затворнице... и никакие забитые двери не могли помешать ей чувствовать, как рядом страдает и томится юное существо с такими же глазами, как у самой Евлалии, и с такими же темными косами. Наутро она опять удивила няньку, спросив:
– Как ее зовут?
Нянька сразу поняла, о ком речь.
– Мелитиной... Литочкой, - ответила она.
– Как сестру...
– прошептала Евлалия, и вдруг на ее глазах блеснули слезы - первые слезы не о своем горе.
IX
В один жаркий летний день Евлалия не получила своего букета.
Она даже сама не предполагала, что это будет для нее так чувствительно; но ей впрямь чего-то не хватало, и, главное, в нее вселилось странное беспокойство: отчего это могло случиться? Что помешало маленькой темноглазой девочке собрать свою дань немого обожания и бросить ее в заветное окно?
Евлалия невольно
Евлалия сердилась на свое любопытство и, как бы наказывая себя за него, ни о чем не спрашивала у няни.
Два дня прошло без букетов, подъезжали к дому какие-то экипажи, выехала карета из конюшни, опять хлопали дверями, потом воцарилась тишина. Но в ней точно скрывалось что-то жуткое, беспокойное, а из-за забитой двери доносились до Евлалии то слабые стоны, то тихий, быстрый, прерывистый разговор.
В середине дня в комнату к Евлалии вошла нянька. Лицо ее было не такое, как всегда. За все эти долгие годы ничего не случалось в доме и нечему было отражаться на спокойном лице старушки. Но сейчас по этому лицу Евлалия ясно поняла, что что-то случилось. Няня забыла даже все барышнины приказы и заговорила взволнованно:
– Вот что, барышня, не уехать ли и нам?
Фраза эта была до такой степени необычна и неожиданна, что Евлалия даже растерялась и, невольно вовлеченная в разговор стремительностью нянькиного предложения, спросила изумленно:
– Куда уехать? Что ты такое говоришь?
– Да заболела Литочка. Очень, сказывают, болезнь-то прилипчивая.
– Был доктор?
– сама взволновавшись до крайности, спросила Евлалия.
– Был дохтур... велел отделить ее, значит, от всех... Ну, Агния Дмитриевна так испугалась, что взяли бабушку и уехали к матери Таисии гостить. Говорят, все равно теперь весь дом в заразе.
– Да что же у нее такое?
– Дегтярик, что ли, по-ихнему. Страсть прилипчива, не дай Бог скрозь стенки пройдет... А вы-то тут рядом...
– Постой, нянька! Дифтерит... Это ужасно... Да кто же при ней остался?
– Лушку оставили, но она нейдет... Ревет, боится, говорит: ишь какие, сами наутек, а меня на смертыньку! И то: им что до девки? Унести бы свои ноги. А она говорит: я вольная, не покупная, не пойду, и кончено!
– Как же это будет, Боже мой?
– вскрикнула Евлалия.
– Доктор обещался завтра с утра сиделку прислать.
– А сейчас? Если что понадобится?.. О, заячьи души!
– гневно сказала Евлалия.
Все в ней дрожало. Все ее давнишнее, гнетущее, вдруг сразу уступило место новому, властному чувству - жалости к брошенному, может быть умирающему ребенку. Она крепко стиснула руки, потом быстро и решительно, как в воду бросаются, подошла к двери, ведущей в парадные комнаты, и - повернула ключ в замке.
Антипьевна обмерла и смотрела на нее, еще не соображая хорошенько, в чем дело.
Ключ, заржавевший от долгого неупотребления, несколько времени не поддавался лихорадочной руке Евлалии, и это маленькое сопротивление как будто еще более разожгло ее решимость. Он наконец повернулся со звоном, точно ключ темницы, и двери распахнулись перед Евлалией. На минуту она пошатнулась на пороге - так взволновал ее вид этой комнаты, где она не была семь лет, а все осталось по-старому. Но потом она встряхнула головой и уверенно пошла в комнату Литы.