Девственницы-самоубийцы
Шрифт:
При свете дня казалось, что в доме Лисбонов никто не живет. Но мусор, который семья выносила раз в неделю (также под покровом ночи, поскольку не видел их никто, даже дядюшка Такер), с каждым днем все больше напоминал отходы крепости перед долгой осадой. Лисбоны питались консервированной лимской фасолью. Они приправляли рис тушенкой. По вечерам, когда свет в окнах на втором этаже принимался мигать, подавая нам сигналы, мы ломали головы над тем, как нам все-таки связаться с сестрами. Том Фа-хим предложил запустить перед домом бумажного змея и надписать что-нибудь большими буквами, но его предложение было отклонено большинством голосов, так сказать, по техническим причинам. Малыш Джонни Бьюэлл хотел было забросить девушкам в окно камень с привязанным к нему письмом, но мы опасались, что звон разбитого стекла заставит миссис Лисбон поднять весь дом по боевой тревоге. В конце концов, ответ был так прост, что нам пришлось выдумывать его целую неделю.
Мы позвонили сестрам Лисбон по телефону.
В пожелтевшей от времени телефонной книге Ларсонов, точнехонько между Ликером и Литтлом мы разыскали нетронутую строку с номером Лисбона, Рональда А. Она помещалась примерно посредине правой страницы, не помеченная каким-либо значком
В трубке прозвучало одиннадцать гудков, прежде чем мистер Лисбон ответил на том конце.
— Ну, что там произошло сегодня? — с ходу вопросил он изможденным голосом. Слова эти прозвучали невнятно. Прикрыв микрофон, мы ничего не ответили.
— Я жду. Сегодня я выслушаю всю чепуху, которую вы станете нести.
В трубке послышался какой-то шум, словно дверь приоткрылась в пустой коридор.
— Послушайте. Дали бы вы нам передохнуть, а? — пробубнил мистер Лисбон.
Наступила пауза. Дыхание с обоих концов, с полым механическим призвуком, столкнулось в электронном пространстве. Затем мистер Лисбон заговорил уже не своим голосом, то был резкий, высокий скрежет… Трубку схватила миссис Лисбон.
— Оставьте нас в покое! — возопила она и брякнула трубку об стол.
Мы продолжали ждать. Еще пять долгих секунд ее разгневанное дыхание свистело в наушнике, но, как мы и ожидали, связь не прервалась. На другом конце своей очереди ждал кто-то, скрытый пеленой тягостного молчания.
Наугад мы выдавили робкое «Здрасьте». Миг спустя чей-то сиплый голос чуть слышно ответил:
— Привет.
Слишком давно мы не слыхали сестер Лисбон, и это короткое слово не всколыхнуло воспоминаний. Оно прозвучало — видимо оттого, что было произнесено шепотом, — до неузнаваемости измененным, каким-то зажатым — голос упавшего в колодец ребенка. Мы не расслышали, кому из сестер он принадлежал, и не знали, что говорить дальше. И все же мы все вместе цеплялись за невидимый провод линии — она, они, мы, — и вскоре в этом пустотелом туннеле телефонной сети к нашему молчанию подключился посторонний разговор. Откуда-то из-под толщи вод мужчина продолжал говорить с женщиной. Мы отчасти услышали, отчасти угадали содержание их беседы («Я думала, если салат…» — «Салат? Ты доконаешь меня этими салатами»), но потом, наверное, освободился другой узел, потому что оба голоса внезапно свернули в сторону по какой-то незримой стрелке и оставили нас ждать в гудящей тишине, а голос, раздраженный, но уже более сильный, чем прежде, сказал:
— Черт. До скорого. — И на том конце повесили трубку.
На следующий день мы позвонили снова в то же время, и на сей раз трубку сняли сразу. Из осторожности мы подождали немного, прежде чем воплотить в жизнь план, разработанный накануне вечером. Поднеся трубку к одному из динамиков стереосистемы мистера Ларсона, мы поставили песню, которая сполна передавала наши чувства к сестрам Лисбон. Теперь мы уже не помним названия той вещи, и даже тщательный осмотр пластинок той эпохи не принес никакого результата. Вспоминается, впрочем, основная мысль песни, довольно сентиментальной, повествовавшей о тяжелых днях, о долгих ночах, о мужчине, ждущем у сломанного телефона-автомата в надежде, что тот каким-то чудом зазвонит, и о дожде, и о радуге. Аранжировка была по большей части гитарной, не считая одного перехода между куплетами, заполненного сочным, густым баритоном виолончели. Песня прозвучала от начала и до конца, вслед за тем Чейз Бьюэлл назвал наш номер, и мы нажали на рычаг аппарата.
На следующий день, точно в то же время, наш телефон зазвонил. Мы немедленно схватили трубку и после короткого замешательства (аппарат свалился на пол) услышали, как легла на виниловую дорожку игла проигрывателя и Джилберт О'Салливан запел, перекрывая своим глубоким голосом царапины и щелчки. Возможно, вы вспомните эту песню — балладу, где рассказывается о несчастьях, преследовавших молодого человека: родители умерли, а его нареченная не пришла к алтарю, и с каждым новым куплетом героя песни все сильнее и сильнее мучает одиночество. То была любимая песня миссис Юджин, и мы знали слова едва ли не наизусть: она часто напевала ее, колдуя в кухне над кастрюлями. Эту песню мы никогда не принимали близко к сердцу, но, услышав знакомые слова, тихонько звучащие в телефонной трубке, попросту обомлели. Эльфийский голосок Джилберта О'Салливана звучал достаточно высоко, можно было представить, что это поет женщина. Текст мог быть страничкой из дневника, которую девушки читали нам на ушко, и несмотря даже на то, что их собственных голосов мы не услышали, песня сделала их образы в нашем воображении более яркими, более живыми, чем когда-либо прежде. Мы ясно чувствовали, как на другом конце телефонного провода девушки сдувают пыль с иголки, как они держат телефонную трубку над вращающимся черным диском, уменьшив при этом громкость насколько возможно, чтобы их не подслушали. Когда песня кончилась, игла откатилась к последней дорожке, посылая в наши уши один и тот же повторяющийся щелчок (словно кусочек времени, переживаемый снова и снова). Джо Ларсон уже держал наготове наш ответ, и после того как мы поставили его на проигрыватель, сестры Лисбон опять-таки поставили свой, и вечер продолжался в том же духе. Большинство сыгранных тогда песен мы запамятовали, но отрывок тех музыкальных переговоров, в карандаше, сохранился на оборотной стороне обложки «Чая для земледельца» [42] из собрания Димо Карафилиса. Приводим его здесь:
42
«Tea for the TiUerman» (1970) — классическая пластинка американского исполнителя софт-рока Кэта Стивенса, признанная критиками одной из лучших записанных им работ. Представляет собой подборку положенных на музыку и стихи детских сказок и легенд.
Сестры Лисбон: «Естественно, вновь одинок», Джилберт О'Салливан
Мы: «У тебя есть друг», Джеймс Тейлор
Сестры Лисбон: «Где играют дети?», Кэт Стивенс
Мы: «Дорогая Пруденс», Битлз
Сестры Лисбон: «Свеча на ветру», Элтон Джон
Мы: «Дикие
Сестры Лисбон: «В семнадцать лет», Дженис Йан
Мы: «Закупоренное время», Джим Кроне
Сестры Лисбон: «Так далеко», Кэрол Кинг
Признаться, мы не уверены, что песни звучали в таком порядке: Димо Карафилис царапал их как пришлось. Впрочем, приведенные здесь названия вполне дают представление о том вечере. Поскольку Люкс сожгла свой хард-рок, в доме Лисбонов звучали в основном фолк-песни. Не заглушённые инструментовкой, чистые голоса взывали о равенстве и справедливости. Вступавшая время от времени кантри-скрипка вызывала в памяти страну, какой она была еще недавно. У певцов были покрасневшие на ветру грубоватые лица, они носили тяжелые рабочие ботинки. Песня за песней пульсировали тайной болью. Мы передавали теплую, запотевшую трубку от уха к уху, и удары барабанов звучали так ритмично, будто мы прижимаем ухо к груди одной из сестер. Иногда нам казалось, что сестры тихонько вторят куплетам, и это было почти то же самое, что сходить с ними вместе на концерт. Пластинки, которые ставили мы, все как одна пели о любви. С каждой новой песней, которую мы выбирали, мы пытались быть все откровенней, но сестры Лисбон оставались верны общим темам (подавшись вперед, мы похвалили запах их духов; сестры отвечали, что так, скорее всего, пахнут магнолии). Постепенно наши песни становились все печальнее и слезливее. Вот тогда девушки и ответили нам песней «Так далеко». Мы сразу ухватились за эту перемену в их настроении (словно они задержали руку, случайно легшую на наше запястье) и, в свою очередь, поставили «Мост над бурными водами», увеличив при этом громкость: песня лучше всех прочих выражала наши чувства к сестрам, наше стремление помочь им во что бы то ни стало. Когда песня отзвучала, мы долго ждали ответа. После длинной паузы проигрыватель снова защелкал, и мы услыхали вступление, которое даже теперь, доносясь из репродукторов в супермаркетах, заставляет нас, замерев, невидящими глазами уставиться назад, в давно минувшие дни:
Эй, хотелось тебе когда-нибудьПо ту сторону радуги заглянуть?Я знаю дорогу, ведущую в рай.Эй, детка, давай подпевай:Сны, они для тех, кто спит,Жизнь для тех, кто ею дорожит.И если тебе по душе моя песня,Давай долетим до радуги вместе.Полная тишина в трубке. (Без всякого предупреждения сестры заключили нас в объятия, жарким шепотом признались нам в любви и стремглав выбежали из комнаты.) Несколько минут мы не шевелились, только прислушивались к телефонной линии. Потом раздались гневные гудки, и записанный на автоответчик голос потребовал, чтобы мы немедленно повесили трубку.
В самых смелых своих мечтах мы даже не подозревали, что сестры Лисбон могут отвечать нам взаимностью. Это внезапное откровение лишило нас последних сил, и мы улеглись прямо на ковер Ларсонов, пропахший кошачьим дезодорантом и, если принюхаться, кошачьей мочой. Все долго молчали. Мало-помалу разрозненные факты стали выстраиваться в цепочки, и мы, прозрев, увидели все в новом свете. Разве сестры не позвали нас в прошлом году на свою вечеринку? Разве они не помнили наших имен и адресов? Разве не выглядывали они из проделанных в грязных стеклах кружков, чтобы увидеть нас? Мы совсем забылись и, держась за руки, улыбались с зажмуренными глазами. Гарфанкел вытягивал в динамиках свои самые высокие ноты, но мы и не вспомнили о Сесилии. [43] Мы думали только о Мэри, Бонни, Люкс и Терезе, заблудившихся в этой жизни, лишенных возможности говорить с нами и только теперь робко подавших о себе весть. Мы перебрали в памяти последние месяцы школьной жизни, вдруг увидев то, на что раньше не обращали внимание. Однажды Люкс забыла дома учебник по математике, и им с Томом Фахимом пришлось пользоваться одним на двоих. На полях книги она написала: «Хотелось бы мне выбраться отсюда». Насколько глубоко было это желание? Поразмыслив, мы решили, что сестры все это время пытались заговорить с нами, попросить нас о помощи, но мы были слишком увлечены, чтобы их услышать. Мы так сосредоточенно за ними наблюдали, что умудрились не пропустить ничего, кроме ответного взгляда, пристально изучавшего нас самих. К кому еще они могли бы обратиться за поддержкой? Уж точно не к своим родителям. И едва ли к соседям. За стенами собственного дома они были узницами, снаружи — отверженными. И посему прятались от мира, ожидая, чтобы кто-нибудь — мы! — явился на помощь.
43
Арт Гарфанкел (р. 1941) — участник рок-дуэта «Саймон энд Гарфанкел», в 1970 году выпустившего альбом «Bridge Over Troubled Water» («Мост над бурными водами»). Одноименная песня открывает этот альбом, тогда как дорожка под названием «Сесилия» («Cecilia») следует за ней третьей по счету. Обе входят в число наиболее популярных композиций дуэта.
Но в последующие дни все наши попытки дозвониться до Лисбонов не увенчались успехом. Безнадежные, отчаянно длинные гудки буравили нам уши. Мы воображали себе, как под грудой подушек без конца трезвонит аппарат, в то время как девушки не находят себе места, напрасно ожидая звонка. Так и не добившись толку, мы купили сборник лучших записей группы «Брэд» и без конца ставили песню «С тобою вместе». Какое-то время нас не оставляла мысль о том, чтобы прорыть ход из подвала Ларсонов прямиком через улицу. Землю можно было бы выносить в отворотах штанин и высыпать во время прогулок, как в фильме «Великий побег». Напряжение к тому моменту настолько овладело нами, что мы далеко не сразу вспомнили о водостоке на случай грозы. Вспомнив, мы обследовали трубы, но они были затоплены: в том году вода в озере поднялась особенно высоко. Это тоже отпадало. У мистера Бьюэлла была раздвижная лестница, которую мы с легкостью могли бы приставить к окнам сестер. «Настоящая история с побегом и тайной женитьбой», — восхитился Оджи Кент, и после этих слов перед нашими беспокойными глазами так и встала картина: краснолицый мировой судья из какого-нибудь захолустного городка, спальный вагон в поезде, бегущем в ночи по голубым пшеничным полям… Чего мы только не навоображали себе, дожидаясь хоть какого-нибудь знака.