Девушка Лаки
Шрифт:
–Черт тебя побери, но почему?! Назови причину!
Лаки пристально посмотрел на старика, и уголки его рта скривились в едва заметной усмешке.
–Не волнуйся, причина есть.
Старик стиснул зубы. Лицо его вспыхнуло. Казалось, он вот-вот накинется на этого наглеца с кулаками, однако он сдержался.
–Что ж, Лаки, – произнес он и, чтобы успокоиться, сделал глубокий вдох. – Видимо, в одиночестве жить среди болот тебе нравится больше. – Сказав эти слова, Гиффорд взялся за шнур мотора. – А за Серену не переживай. Она сильная. Как-нибудь справится. Ведь не зря она носит фамилию
В следующую секунду мотор фыркнул и гулко зарокотал. Лодка устремилась вперед, унося Гиффорда и оставляя за собой на поверхности протоки пенный след. Лаки остался стоять на берегу, не зная, что ему делать.
Тревожное чувство не оставляло до самого вечера, когда он наконец бросил работу до завтра, а сам отправился домой. Оно ничуть не уменьшилось к полночи, когда он сидел на полу в своей студии – пил и тупо глядел в лунном свете на собственные полотна. Последние несколько недель ему удавалось держать свои худшие порывы в узде… вернее, он делал вид, что не замечает их. Он пытался отгородиться от них, подобно страусу, зарывал голову в песок, пытался задвинуть их с глаз подальше, и вот теперь они вновь напомнили о себе, всплыли на поверхность, словно нефтяные разводы на воде проток. Они цеплялись к нему, вечно напоминали о своем присутствии. Обычно он искал спасения от них за мольбертом или, как сейчас, рассматривая собственные творения.
Впрочем, за кисть Лаки не брался уже давно. Он все надеялся обрести то душевное спокойствие, какое владело им по возвращении из Центральной Америки. Но тогда, когда он брался за кисть, когда наносил на холст смелые мазки, его внутреннее состояние не шло ни в какое сравнение с тем, что он испытал в объятиях Серены. Лишь в них он познал истинное душевное спокойствие, истинное умиротворение, какое до этого даже не надеялся обрести.
Надо сказать, что это открытие его ничуть не обрадовало. Утешение, какое он однажды обрел в этом месте, назад не вернуть. Он отверг то, что предлагала ему Серена, однако обрел не спокойствие духа, а душевные терзания, ощущение мучительного одиночества. Ощущение это было сродни тому, как если бы кто-то вживую вырвал из его тела какой-нибудь жизненно важный орган.
Всякий раз, отправляясь на болота, он думал о том безоглядном доверии, каким она дарила его здесь, в болотной глуши, – а ведь это был предмет ее самых мучительных страхов. Казалось, некая невидимая частичка ее по-прежнему обитала в его доме. Ложась спать, он всякий раз представлял ее с собой в постели, едва ли не кожей ощущая прикосновение ее тела. Стоило ему повернуться, как его обоняние тотчас ловило аромат ее духов. Он ощущал ее присутствие, но не мог прикоснуться к ней, не мог ее видеть, не мог заключить в объятия, не мог попросить ее изгнать из его сердца тьму.
–Будь ты проклята, Серена, – пробормотал он, поднимаясь на ноги.
Внутри его все кипело, и от этой пытки некуда было деться. Стиснув ладонями виски, он, как раненый зверь, метался перед мольбертом, чувствуя, как им овладевает паника. Нет, он может работать до седьмого пота, но это не освободит его от страданий. Они будут всякий раз поджидать удобный момент, чтобы вновь напомнить о себе с новой силой. Он может напиваться
Едва ли не рыдая от ярости, он схватил с мольберта незавершенную картину и с силой стукнул краем подрамника об пол. Подрамник треснул, словно зубочистка. Тогда он отшвырнул загубленное творение и, словно слепец, спотыкаясь, попятился от него.
–Будь ты проклята, Серена! – кричал Лаки, обращая свой гнев небесам. Он резко обернулся к рабочему столу и одним махом сбросил на пол все, что на нем стояло: баночки, тюбики с красками и кисти. С грохотом они раскатились в разные стороны. Он же продолжал истошно кричать, словно пытаясь с криком выплеснуть душевную боль:
–Будь ты проклята! Будь ты проклята!
Затем, шатаясь, Лаки на нетвердых ногах прошел через всю комнату. Он устал. Устал сражаться с самим собой. Дойдя до стены, Лаки медленно опустился на колени, на тот самый половик, на котором они впервые занимались с ней любовью. Еще никогда одиночество не давило на него с такой силой. Он запрокинул голову, тупо глядя на потолочное окно, в которое лился холодный лунный свет. Из уголков глаз покатились слезы. Они стекали по вискам назад, теряясь где-то в волосах.
В его планы не входило влюбляться в кого бы то ни было. Ему хотелось одного – чтобы его оставили в покое, чтобы никто не вторгался в его жизнь. И вот теперь он один, и ему хочется выть на луну от одиночества.
Если ад существует, то вот он здесь. И Гиффорду еще хватило дерзости обвинить его в том, будто он выбрал для себя самое простое решение!
Серена же назвала его трусом. Она заявила, будто ему жаль самого себя, что ему страшно дать их любви хотя бы один-единственный шанс.
Разумеется, страшно! Потому что он точно знает, что ничем хорошим для них обоих это не кончится. С него же до конца жизни хватит собственной боли. Новая ему ни к чему.
Но Серене сейчас тоже больно – больно, несмотря на его благородную жертву. Боже, еще никогда он не терпел такой агонии! Это было даже хуже того, на что были способны Рамос и его дружки, хотя бы потому, что она, казалось, длилась вечно, не желая отпускать его даже на самый короткий миг. Он тосковал по Серене, и эта тоска отдавалась в каждой клеточке его тела нестерпимой мукой. Ему было больно, потому что он хотел ее. Было больно от чувства вины перед ней. Ведь к чему кривить душой – она права.
Он трус. Ему было страшно вновь испытать нормальные человеческие чувства. Страшно подпустить Серену слишком близко к себе, страшно позволить ей заглянуть ему в душу, потому что одному богу известно, что она может там увидеть. Впрочем, в душу она ему все-таки заглянула и увидела все, что там было, – и плохое, и хорошее, – и это не отпугнуло ее. Она его любит.
Какой же он глупец, что отказался от такой женщины! Ведь только глупец мог навлечь на себя такие страдания.
Глупец, который оттолкнул от себя любимую женщину – якобы из благородных побуждений. Испуганный глупец, которого страшила сама мысль о любви. Глупец, которому нечего было ей предложить, кроме самого себя, потому что вся его жизнь была лишь голым существованием.