Девять девяностых
Шрифт:
А потом в их чистенькую, добрую, свежую квартирку, как и во все другие дома страны, пришло дурное время. О четырех комнатах и думать теперь не следовало — платили бы зарплату. Так ведь не платили!
Сколько всего случилось за каких-то полтора года! Как это уместилось в такой ничтожный промежуток времени — Татьяна так и не смогла понять. Вполне приличная, по советским понятиям, бедность стала нищетой. Муж превратился в истерика, нужно было ему помогать, причем срочно, а не ждать от него помощи. То же самое происходило у подруг — Алка однажды с горечью сказала: я в своей семье — мужчина. Я работаю, я учу с детьми
Татьяна долго не хотела бросать школку, но потом ей пришлось выбрать — свои дети или чужие. Решил всё случай. Мама договорилась со своей знакомой — Фарида работала директором продуктового магазина, и Татьяна время от времени получала с черного хода пару банок сайры, курицу или еще что. В тот день ей достались и курица, и яйца, никого не учившие, но дефицитные. Жила Фарида на Уралмаше, этот район был для Татьяны словно бы еще одним, отдельным городом. Она в нем честно ничего не понимала, терялась и блуждала, как в потемках, даже ясным днем. Вот и теперь — вышла из магазина Фариды, нагруженная, и не сразу поняла, куда идти. Бродила по уралмашевским дворам, опускала глаза: навстречу попадались крепкие ребята, только и ждавшие, чтобы сцепиться с кем-то — для начала взглядом. Они так странно ходили — заметно раскачивались при ходьбе, как моряки в кино.
Наконец вышла к трамвайной остановке. Трамваи почему-то не ходили. Татьяна дошла до вокзала, возненавидев по дороге и курицу, и яйца — плевать, кто из них был первым. Чтобы остыть, успокоиться, вспоминала зимнюю картинку — маленькая Лерочка прикладывает теплые пальчики к замерзшему стеклу. Вначале делает следы подушечек, а потом — всю остальную лапу, ребром ладошки. Получался правдоподобный отпечаток на трамвайном стекле — через этот след отлично было видно, какая черная зимою ночь в Свердловске.
Что будет дальше, непонятно. Чем кормить детей, неизвестно — еще и Фарида сказала больше не приезжать. Нет, надо искать дом — чтобы печка, огородик. Соседка, Любовь Ивановна из консерватории, вон, уже буржуйку купила. Если рубленый будет, бревенчатый, то с печкой не пропадешь. Пересидеть дурное время…
Прокормиться от земли.
Ольга постучала в гнилую калитку уверенно и громко, но открыли им не сразу. Хозяин — с печатью сидельца на лице и с вытатуированными перстнями на пальцах — всё делал подчеркнуто неторопливо. Заросший травой дворик, очерченный навесом, понравился сразу. А вот дом молчал так, словно ему зажали рот. Татьяна почувствовала, что начинает громко сопеть и вздыхать, как бывает, если человек ей неприятен, но слова — под запретом. У хозяйки глаза метались по лицу, как тараканы по грязной кухне. Кроме них при разговоре присутствовала древняя старуха, безмолвная, как индейский вождь, и белобрысый мальчишка лет двенадцати, которого Татьяна решила спросить о чем-нибудь безобидном. И не придумала ничего лучше, чем узнать имя.
— Вова, — шепотом ответил мальчик и тут же исчез с крытого двора. «Вова из середины слова!» — подумала Татьяна и перестала вздыхать. Что, в самом деле, как маленькая? Люди бывают разные. Дома продают не каждый день. За такие деньги их вообще не продают!
Ольга давно вела переговоры, хозяйка с глазами-тараканами возражала, но без особой страсти, а старуха тоскливо смотрела на забор. Морщины на ее лице были глубокие, как истинное горе. Сиделец в разговоре не участвовал, но слушал женщин внимательно и пару раз цыкнул языком. Что это значило — неясно.
Дом отдавали задешево — потому что дед помер, а бабка вот-вот помрет, и нужно срочно делить наследство. Смерть старухи обсуждалась открыто и деловито — присутствием ее никто не смущался. Малуху и треть (не половину, как говорили раньше) огорода уступают Татьяне, а на оставшейся территории построят нормальный, как выразилась хозяйка, дом.
— Забор вот здесь поставим, — показала хозяйка, когда они вышли на огород. Татьяна проследила за ее рукой — и почувствовала эту линию на собственной спине, будто кто-то провел пальцем вдоль позвоночника.
Ольга бубнила недовольно: земля у вас серенькая, вот у нас, на той стороне, чернозем. Хотела выгадать еще какую-то скидку для нищей подруги, но Татьяна не чувствовала благодарности. Ее удивило молчание дома и эта несчастная старуха, что молчала с ним в унисон… Татьяна и сама не понимала — хочет ли теперь его покупать? Хотя глупость какая, конечно, хочет! И этот Вова, с его белой головенкой, с его шепотом — тоже каким-то белым, неслышным — хороший ведь знак! Белый шум, Горный Щит — всё складывается удачно. Всё будет хорошо, потому что слишком уж долго всё было плохо!
Они договорились, Ольга и хозяйка с глазами-тараканами, а прочие изображали, что им будто бы всё равно — хотя внутри ликовали и те, и другие. Хозяева знали, что малуха не стоит даже таких денег, каких они просили, а Татьяна поверить не могла, что у нее теперь есть свой кусок земли. Да что там — кусок Земли! Можно выстоять. Картошка, верный друг, не даст пропасть.
— Спасибо тебе, Оля! Я всегда буду теперь помнить, что ты — в очках.
Одно только смущало Татьяну — дом так и не сказал ей ни слова.
На следующий же день, как были подписаны документы, Татьяна повезла детей знакомиться.
— Вот наша избушка.
— Фу! — честно сказала Лерочка. — Какая-то старая развалюха. Я думала, будет дом, как у Полинки в Верхней Сысерти. А это какой-то Горный shit.
Дочку учили английскому, брали уроки у молодой выпускницы иняза — она заставляла Лерочку смотреть кинофильмы в оригинале.
Татьяна незаметно погладила бревенчатый бок дома — извинилась за Лерочкину грубость. Митя был умнее, тактичнее:
— Дом как дом. Пойдем, мам, покажешь, что нужно делать.
«Делать» — отныне это было главное слово в жизни Татьяны. Наконец родители могли быть довольны своей дочкой — она работала в Горном Щите так, что им не было стыдно за нее на том свете. Где они, возможно, всё так же соревнуются с ближайшими соседями.
Той осенью, когда купили дом, Татьяна устроилась репетитором к цыганской девочке. Всё было предельно серьезно: коттедж из красного кирпича на улице Шекспира, мужчины, не снимавшие норковых шапок даже дома, золоченые люстры лучше оперных. Здесь торговали шубами — они лежали прямо на полу, как дань, мягкая рухлядь, ясак, оторванный от сердца. В доме было непостижимое количество женщин — и у каждой имелась собственная комната, отделенная от общей, зало, цветными шторами. Посреди зало стоял видеомагнитофон, с шумом перематывающий пленку, — смотрели цыгане только индийское кино.