Девять хат окнами на Глазомойку
Шрифт:
— Ты кому повыше расскажи про эту статью. При случае. Тому же Глебову. Или в области. Может, не знают?
— Как это не знают? Люди образованные.
— Ну и что — образованные?
— А ничего. Оправдание отыщется. Эти цифры общие, по стране в целом. Вот если бы знали по району, тогда зазвучит, тогда они причастны. Впрочем, и по району Глебов должен знать. А может, и не ведает, а Куровской помалкивает, опасается, что ему же и перепадет как главному агроному района. Выжидает удобного момента, когда со всех районов начнут списывать. Де-факто. В шестидесятых годах списывали. Так и проскочим. А вот мы с тобой душу терзаем. Неуютно от всех этих событий.
Как и Савин, председатель колхоза был из местных,
Воспоминания придавали народившемуся дню особенное значение. Жизнь…
Утро высветилось, небо разгорелось, и солнце раза три пыталось было пробиться сквозь поредевшую облачность. Когда лучи его врывались в окошки меж облаков, все вокруг приобретало оттенок праздничности, свойственной молодой весне.
Михаил Иларионович медленно шел вдоль порядка, впитывая эту праздничность, ощущая в себе молодую упругость. Слава богу, его родные Лужки живут и будут жить. Потянуло дымом с тимохинского огорода, там жгли ботву, оставшуюся от зимы. Мычал на улице успевший запутаться в длинной веревке теленок. За речкой дробно стучал движок. Это Митя Зайцев — и швец, и жнец, и на дуде игрец — запускал свой трактор, чтобы подвезти к откормочнику едва ли не последнее сено. Вместе со скотником и женщинами он обеспечивал зимой две сотни бычков на откорме. Дойных коров колхоз в деревне не держал, их увезли и собрали в новом, гулком, как казарма, комплексе на окраине Кудрина. А чтобы найти народ для обслуживания, Дьяконову пришлось уговаривать людей из малых деревень, строить им дома в селе. Одно к одному… Теперь и навоз оказался далеко, из Кудрина он, понятное дело, не всегда попадал на лужковские поля. Не больно навозишься по бездорожью за четыре версты.
Сделав круг по деревне, Савин вернулся к своему дому. На крылечке, тепло одетая, сидела Петровна и жмурилась, подставляя под неяркое солнце морщинистое лицо. Увидев сына, неловко поднялась и пошла навстречу.
— Пропал, совсем пропал, — сказала она. — Подумала, уж не уехал ли? Смотрю, конь здеся. Поди, так и не спал?
— Отдохнул. А Катя еще спит?
— Посуду моет, где там спать. Меня отослала, чтобы лежала, а я вижу солнышко, ну и вышла погреть косточки. Все-то мне холодно, сынок, все никак не согреюсь. Вот она какая, старость. Ведь третий год на девятый десяток. Зажилась.
— Чего годы считать, мама. Все наши. Я тоже не бог весть какой молодой. И Катя… — Он вздохнул. Как просто вчера переступил круглую дату. И ничего не произошло, все такой же. Только вот не спал, и спать не хочется.
Они посидели на крыльце. Тепло. Тихо. Петровна вдруг сказала:
— Ты о старости не думай. Пока жива, загораживаю от плохого, стою, значит, на дороге у этой безглазой. Вот так-то. Тебе надо долго жить, делов много, заботушки не убавляется. Слышу, как охаешь по ночам, когда здеся ночуешь. Ты отдохни хоть нонешний день. Твой он, день-то, праздничный.
Из большой когда-то семьи у Петровны остался один Миша. А младшая дочь с мужем проживала на востоке, писала раз в год, ко дню рождения, и давно считалась отрезанным ломтем. Отец Михаила Иларионовича покоился на лужковском кладбище. Так что он один; тем дороже, что один. Когда бывал в Лужках, Петровна так и ходила следом, радовалась за него и боялась, зная, какой он напористый, неуступчивый в делах. С такими-то и случается всякое скверное.
Сейчас она стояла против сына и разглядывала, баюкала ласковыми глазами, цепко запоминающими все: и какой он суховато-крепкий телом, и какое у него смышленое, упрямо-округлое, отцовское лицо со светлыми глазами, глядевшими на мир требовательно и спокойно. И что-то новое видела на этом знакомом до последней черточки лице — две глубокие складки от носа к подбородку, придающие особенную твердость и волю. И поредевшие волосы, будто и не было у Миши тех русых и мягких волос, которые она не без труда промывала со щелоком, а он, неловко наклонившись, все покрикивал мальчишеским дискантом: «Хватит, ну хватит тебе!..»
Ладным и крепким еще человеком видела его мать. Радовалась бесконечно приезду в такой день. Вот здесь он появился на свет белый, в это окно первый раз осмысленно поглядел на зеленые берега Глазомойки.
На крыльцо подымались рядышком. Савин даже под локоть ее взял. И двери перед ней открыл. Этак приятно, что загордилась.
Михаил Иларионович походил по комнатам, пошел на кухню, поздоровался, поговорил с женой и, вернувшись, сказал:
— Прилягу. Ты закрой ко мне дверь.
Он медленно разделся, лег на бок. И почти сразу уснул, подложив под щеку ладонь, как засыпал в детстве в этой же комнате.
Петровна с невесткой посудачили на кухне и, не сговариваясь, пошли в огород, чтобы не пропадал даром такой яркий день. Разделали по грядочке и взялись сеять морковь и петрушку, семена которых уже набухли в мокром песке, завернутые в тряпочку.
Вечером Савины уехали домой. В Кудрино.
2
Между тем апрель проходил, он запомнился как месяц добрый, тепла и солнца дал земле столько, что успел озеленить леса и поднять травы, особенно клевер. Рожь раскустилась, прихорошилась, все более укрывая зеленью пашню, так что к началу мая земля под ней уже не стала проглядываться.
С лугов потянуло совсем летним запахом, согрелись. Над ними, как и над нивой, целыми днями висели рано прилетевшие жаворонки, невидимые в солнечном небе. Пели-заливались, славили жизнь и свет. Люди полагали, что для них поют, их услаждают, но ошибались. Серыми комочками в тени подросших стеблей и листьев уже сидели на гнездах жаворонкины подруги, песни с неба предназначались им, во имя будущего потомства, пока заключенного в крошечных яичках, покрытых густыми коричневыми пятнами. Но и людям от песен, как говорится, перепадало: на душе веселей, когда с ранней рани слышишь, как заливаются. А тут еще солнечные дни и близкое уже лето. Все предвещало доброе лето, душевный покой.
Май не дошел и до половины, как для Савиных — гром с ясного неба: умерла Петровна, Михаила Иларионовича мать. В одночасье.
Печальное известие привез в Кудрино паренек Тимохин, Васятка, лужковский сосед старой Савиной, который более других бывал в центральной усадьбе колхоза. По просохшей тропе он катал на стареньком, скрипучем велосипеде за газетами и письмами на почту, по своим мальчишеским делам, всякий раз безошибочно отыскивая подходящий для своих резиновых сапог брод в болотистом препятствии, перемешанном тракторными колесами и гусеницами. Примчался, перевел дух возле савинского дома и шепотом сказал вышедшей к нему Катерине Григорьевне:
— Померла Петровна. Ночью, когда спала.
Савина отшатнулась, словно ударили ее в грудь. И глаза закрыла. Пересилив себя, приказала:
— Повтори…
И, выслушав известие еще раз, поняв скорбную правду, бросилась в дом за лекарством, потом выскочила — и мимо Тимохина, мимо каких-то людей побежала в правление, начисто забыв, что в такие дни агроном не сидит в конторе, картошку начали сажать в поле, она тоже собиралась после обеда вместе со всеми бухгалтерами и плановиками на переборку в хранилище. Пока разыскали Михаила Иларионовича, пока оседлали для него Орлика и он, ни на кого не глядя, суетливо забрался в седло и отъехал, Катерина Григорьевна успела отбить телеграммы невестке и сыну в область, дочери в Москву, сбегать к фельдшеру, и только тогда, вместе с четырьмя самыми близкими подругами покойницы, забралась в председательский газик и, плача, причитая вместе с ними, все торопила и торопила шофера, словно чем-то могла помочь Петровне, когда никакая помощь уже не требовалась.