Действительно ли была та гора?
Шрифт:
Потом мы видели немало домов, где хозяева, уходя, оставляли все на своих местах, но еды там почти никогда не было. Но наш первый дом был весь перевернут вверх дном. Вещи беспорядочно валялись на холодном полу, будто здесь не раз побывали мародеры. Я решила, что хозяева, видимо, сначала и не думали эвакуироваться, а когда пришлось срочно собираться, в нервной суете не могли решить, какие из вещей для них важны, а какие — нет. В доме, между комнатами, валялся большой узел с лямками, сделанный из разорванной простыни, внутри него мы нашли одежду и примерно две тыквы риса[18]. Это, без сомнения, был узел, который хозяева хотели забрать с собой. Осталось загадкой: то ли хозяева в суматохе забыли про узел, то ли бросили его потому, что было слишком много других вещей. Так или иначе, для нас это было большой удачей.
В следующем доме
То, что мы нашли американское масло, для нас было огромной удачей. Вкус кимчхи-цигэ, потушенного в большом количестве масла, был неописуемо нежным. Можно было почувствовать приятное ощущение тяжести в животе, сытость до легкой тошноты, какая бывает, когда вдоволь наешься мяса. Учитывая, что наша семья давно не ела масла, находка была вдвойне полезна.
К чему же привела наша первая вылазка? Во-первых, олькхе перестала переживать из-за еды и начала досыта кормить всех членов семьи, во-вторых, почти каждую ночь мы с ней стали выходить на «борьбу за выживание». Что касается матери, то она молчала, то ли предпочитая не обращать на это внимания, то ли действительно ничего не подозревая о наших походах. Она ни словом не обмолвилась о нашем рационе, внезапно ставшем столь обильным, учитывая времена, даже роскошным.
Что-что, а в деле притворяться безразличной она была мастерицей. Когда я сообщала ей, что благодаря ее «лекарству» свинка братишки Чжонхи полностью прошла, я немного переживала, что она начнет хвастаться. Но она быстро развеяла мои опасения, равнодушно сказав, что раз настало ему время вылечиться, естественно, он вылечился.
Я знала, что с ее стороны это не было ложной скромностью. Она уже выкинула из головы мысли о братишке Чжонхи, которого ни разу в жизни не видела. «Все болезни вылечиваются только тогда, когда приходит их время. Человек ничего не может сделать», — сказала она со вздохом сожаления. Мать чувствовала вину перед сыном. Ее мучило, что она ничего не могла сделать для него. Ей оставалось только страстно молиться, чтобы его вылечило время.
А мне все же было грустно и досадно, что мать решительно ничего не говорила о том, что ее невестка и дочь каждую ночь покрывают свои имена позором. Мне было трудно это терпеть. Однажды я даже подумала: «А не собралась ли мать выйти чистой из этого черного дела, делая вид, что и не подозревает о происходящем?»
Шло время, а мы никак не могли понять, улучшается или ухудшается состояние брата. Мы даже не знали, когда заживет его нога. Спутанный марлевый бинт все так же бесконечно долго погружался в кровоточащую рану, а по ночам брат не мог уснуть без снотворного. Конечно, на самом деле мы давали ему не снотворное. Брат почему-то упорно называл так болеутоляющее. Нам вслед за ним тоже хотелось думать, что таблетки, которые он принимал, всего лишь снотворное. Несмотря на то что днем он ни разу не жаловался на боль, ночью он всегда требовал лекарство. Когда он спал, его лицо было белее листа бумаги. Бескровное и сморщенное, оно настолько не походило на лицо живого человека, что мне всегда хотелось проверить его пульс. О матери и говорить было нечего. Я знала, что она даже по ночам, делая вид, что поправляет его одеяло, следила за его дыханием.
Вся наша семья спала в одной комнате. Это было сделано не только потому, что одну комнату было намного проще протопить, но и из чувства единения: что бы ни случилось, мы должны пережить это вместе. Брат лежал на арятмоге[20], за ним — мать, потом олькхе с двумя малышами по бокам и наконец, на витмоге[21],
Мать с братом нашли общий язык, когда он рассказывал о планах на будущее. С каждым днем брат говорил все больше и больше. Он всегда начинал с одного и того же: «Когда жизнь станет лучше…» Конечно, он имел в виду мир, который установится после того, как национальная армия снова освободит Сеул.
Тогда уже закончились наши разъяснительные беседы о том, что нам ни в коем случае нельзя говорить, что мы оставались в Сеуле, и что мы должны будем притворяться, будто вернулись из эвакуации. Что касается брата, то он смирился с суровой и постыдной правдой жизни. После того разговора он словно стал другим человеком. Только и делал, что твердил: «Я хочу просто пожить». Он говорил: «Неважно, что было раньше, как жили другие, это меня не касается, я буду жить, думая лишь о своей семье».
Честно говоря, мне было трудно смотреть на размечтавшегося брата, утверждавшего, что он всеми правдами и неправдами заработает денег и будет счастливо жить со своей семьей. Он говорил, что хочет, работая днем и ночью, заработав кучу денег, жить как премьер-министр. Но я не понимала, как об этом может говорить мой брат, всегда бывший противником такой жизни. Мне хотелось заткнуть уши. Для меня его слова были предательством. Брат с детства был для меня примером честности, справедливости и благородства. И вот теперь он, собираясь стать жирной свиньей, усердно готовил для этого себя и семью. Чем больше он болтал, тем больше менялось выражение его лица. Оно превращалось в безвольное и отвратительное. Идеологическая линия фронта, которую перешел брат, с самого начала была для меня за пределами понимания, но теперь, когда я видела, как изменился брат, меня бросало в дрожь из-за осознания ее безжалостной и коварной разрушительной силы. Она не была примитивной линией, которую, когда заблагорассудится, мог пересечь такой ничтожный идеалист, как мой брат. «Как может так сильно измениться человек? — думала я. — Даже если бы он вернулся с обезображенным лицом, и тогда, наверно, было бы легче его узнать».
В тот медленно тянущийся день брат мечтал о том, чтобы никогда больше не видеть сны, а рядом сидела и согласно поддакивала довольная мать. Кивая головой, слушая планы тридцатилетнего сына, она выглядела так, будто с гордостью и умилением слушала лепет трехлетнего ребенка.
Труднее всего было понять, о чем думала олькхе. Всерьез домашними делами занималась только она. Иногда я с тревогой замечала, как она с трудом сдерживает слезы.
Я помню, однажды ночью мы вместе с ней, как обычно, вышли воровать еду. Кроме стоявших выше по холму ветхих лачуг, наспех сколоченных из досок и закрытых на замки, уже почти не осталось строений, в которых мы не побывали. Северяне вовсе не обращали на те домишки внимания, даже листовки с предупреждением на них не приклеили. Проникнуть в подобные лачуги было легче всего. Все это время еда, которую мы находили в них, была источником существования для нашей семьи. Попасть в такую лачугу было настолько просто, что мы удивлялись: как вся округа еще не занялась воровством?
Что касается более крепких домов, в них было не так просто попасть, и обычно в них почти нечем было поживиться. В тех домах, где хозяева хоть немного готовились к эвакуации, не оставалось ничего, что можно было бы употребить в пищу. Были даже дома, в которых на зиму не заготавливали кимчхи, в них мы не могли найти даже капустного листа. Когда нам попадались такие дома, самым неприятным было не то, что мы уходили с пустыми руками, а то, что в нас таяла уверенность в завтрашнем дне. Мы начинали сомневаться, что вообще сможем найти еду. К счастью, даже в случае провала дома всегда была еда, которой мы успели запастись за прошлые наши вылазки.
В тот раз мы выбрали дом, в который можно было попасть, только перебравшись через забор. У лачуг из досок не было никаких двориков, поэтому, вскрыв дверь, мы сразу оказывались на кухне или в комнате с земляным полом, в которой даже не было окон. Но в домах побогаче почти всегда был двор или задний дворик, окруженный крепким забором. Мы не хотели срывать замки не только из-за угроз, напечатанных в листовках северян, — скрипучий звук несмазанных петель и поскрипывание створок из корейского дуба пугали нас не меньше. Но больше всего нам не хотелось, чтобы люди видели следы наших преступлений. Хотя до сих пор мы не встречали никого, кроме военных из армии северян, мы боялись, что кто-то может нас заметить. Впрочем, это было лишь отговоркой, на самом деле мы прятались от своей совести. Нам было стыдно даже проходить мимо обкраденных домов.