Дездемона умрет в понедельник
Шрифт:
Настя замерла. Неужели существует простой и единственный ответ? Лена откусила нитку, которой она ловко сметывала фиолетовую марлю, и продолжила как ни в чем ни бывало:
— Это тебе кучерявый из прокуратуры наговорил, что был такой разлюбимый? А я ведь и сама догадывалась. Смотрю, бывало, как она с ума сходит, мечется, и думаю: есть у тебя, голубка, такое на душе, что долго ты не успокоишься!
— Да не томите же, Лена! — взмолилась Настя. — Кто же это? Если хотите знать, Таня в свою последнюю ночь с единственным своим по телефону говорила, в любви признавалась и… — Настя засомневалась, одобрит ли Самоваров такую ее самодеятельность: откровения Лео он сообщил только ей да Мошкину, а она теперь все Лене рассказывает — значит, всему свету. Ах, все равно теперь, все равно! Она почувствовала, что вот-вот для нее все в этой истории на свои места встанет.
— Лена, миленькая, с кем же она тогда говорила? Как вы думаете?
— С кем же, как не с Глебкой, — спокойно отвечала Лена. — Чего удивляешься, что тут такого странного? Я же и раньше толковала: перед ним одним она по-настоящему виновата. Остальные хахали ее уже тертые калачи, у них все наладится. Да и ладится уже! А Глебка — вы же видели — вряд ли выкарабкается теперь. Ничего он в жизни не видал — и сразу в омут.
— Ну-у, разве это любовь! — не согласилась Настя. Она была явно разачарована. — Это жалость скорее. Таня его жалела…
— Хотя бы и жалость! На нем на первом она училась никого не жалеть. А если не жалеть его не вышло? Откуда ты знаешь, что там раньше у них было? Может, и представить нельзя, как хорошо? Первая любовь! Когда все наперекосяк, все плохо, как у нее в последнее время — как раз, знаешь ли, такое и вспоминается. Ведь она где ни искала, ничего не нашла, только попустила себя — то она с одним, то другого подавай. До непотребства. Она ведь — не знаю, слышала ты? — даже парнишку одного содержала. Нашей закройщицы из Дома быта сынок. Сидел он у ней дома и только на кровати обслуживал. Потом и его прогнала. Что же, эту ей любовь вспоминать? Или синяки Геннашины? Как бы не так. Чего удивляешься? Это же ясно, как божий день!
— Наконец-то ты пришел! Я уж боялась недотерпеть! — зашептала Настя, оглядываясь по сторонам, не слушает ли кто. Никто не слушал, кроме голубей за окном. — Я же говорила, чтоб ты не уходил! Лена мне все растолковала!
— Что ты говоришь? — подыграл Самоваров. Он положительно не мог налюбоваться Настей.
— Она мне сказала, кто у Тани был самый единственный!
— Это Таня сама ей сказала?
— Нет, что ты! — замахала Настя руками. — Но Лена, ты же знаешь ее, она мудрая женщина, она всех насквозь видит…
— И она догадалась, что это Глеб Карнаухов? — спросил Самоваров.
Настя как будто с разбега налетела на стену.
— А ты откуда знаешь? — спросила она испуганно.
Глава 19
«Какова премудрая Елена! Ей бы в розыске работать, с ее-то здравым смыслом и оперативным чутьем! Раскрыла тяжкое преступление! Только алиби Глеба куда девать?»
Самоваров предавался размышлениям, сидя в засаде. Он выслеживал Владимира Константиновича Мумозина. Мысль о возможном, хотя и маловероятном, повороте в судьбе венецианских стульев сидела-таки в голове, и Самоваров решил расставить таки все точки над i. Зловредный художественный руководитель скрывался от художника из Нетска очень искусно. Время между тем шло, Настя успела из марли смастерить сказочный дворец, Геннаша Карнаухов давно репетировал юного принца в коротеньких штанах из подбора и в белокурой накладочке на лысине. А про «Отелло» никто ни слова, как будто Шекспира никогда и на свете не было. Самоваров горячо желал выбить из Мумозина деньги хотя бы за свой бессмысленный приезд в Ушуйск и зря потерянное время. Он, конечно, сознавал, что получил здесь приз, на который и не рассчитывал — Настю. Ему вроде бы и не нужно было так много счастья сразу, но частями не давали. Однако при чем тут Мумозин? Где он, жулик? Ирина Прохоровна все так же восседала за столом и с утра до вечера тупо твердила, что Владимира Константиновича нет и не будет. Но Владимир Константинович был, существовал, даже мелькал, только оказывался проворнее бедного инвалида. В конце концов Самоваров организовал засаду на зеленом диване-кровати недалеко от мумозинского кабинета: величественные двери святилища психологизма просматривались отсюда отлично, зато наблюдатель был почти не виден в глубокой тени ампирной полукруглой ниши. В купеческие времена стояла в этой нише какая-нибудь Венера гипсовая, а то и мраморная, сейчас же сидел на диване Самоваров.
Он, как заправский агент-наблюдатель, вооружился прескучной купленной на вокзале местной газетой и совершенно скрылся за развернутым листом, испещренным мелкими объявлениями о продаже муки и мыла. Наблюдение не очень давалось ему. Настроение было скверное. Надежд застукать Мумозина было мало. Танина история… Может быть,
Войдя в кабинет, он увидел уже сидящего в гостевых креслах взъерошенного завпоста Шереметева. Эдик выпучил глаза в сторону Самоварова, прижал толстый палец к толстым губам и кивнул в глубину кабинета. Оттуда доносилось бормотание телевизора. Владимир Константинович приник к экрану. Рядом виднелись квадратные плечи и фиолетовая голова Ирины Прохоровны. Самоваров фыркнул и демонстративно громко шаркнул ногой.
— Здравствуйте! — внятно сказал он. Ирина Прохоровна возмущенно содрогнулась и прошипела:
— Тише! Никита Сергеевич говорит!
— Хрущев? — удивился не вполне проснувшийся Самоваров.
— Нет, — пояснил громовым шепотом Эдик из своих кресел. — Этот… Забыл его фамилию… Тот, у которого всегда полотенце на шее.
Самоваров догадался:
— А, так это КВН идет! Есть такая команда, с полотенцами…
Ирина Прохоровна бросила в его сторону взгляд, тяжелый, как кирпич. Самоваров прокрался к Эдикову креслу и только оттуда увидел в телевизоре Никиту Михалкова. Тот действительно был в смокинге и в кашне и обучал народ национальной гордости. Мумозин впивал изображение режиссера и лихорадочно почесывал то нос, то ухо. К счастью, сюжет оказался коротеньким. Мумозин выключил телевизор, вернулся к действительности и шумно вздохнул:
— Да! Духовность России под угрозой. Истинное искусство оплевано — наше, родное, реалистическое. Бал правит бесовщина. Но здесь! — Владимир Константинович хлопнул небольшим кулаком по столику с чайным прибором. — Здесь бесовщины быть не должно! Это напрямую вас касается, господин Шереметев! Если вы сдадитесь, чужебесие зальет всё!.. Ваше сообщение убило меня. И это в русском реалистическом театре!
Из дальнейшего прояснился сам факт чужебесия. Оказывается, два актера, крепкие реалисты, прибывшие в прошлом месяце из Абакана и органично влившиеся было в труппу (оба безобразно запойные), внезапно вчера вечером выехали неизвестно куда из Ушуйска и прихватили с собой настольную лампу, две подушки и два матраса со служебной квартиры. Самоваров узнал, что таких квартир у театра целых пять, и они регулярно загаживаются и обкрадываются кочевыми мастерами психологизма. Однако такого наглого воровства, как нынче ночью, не было уже года полтора. Эдик долго томился под градом упреков Мумозина, но затем вскочил и стал орать, что он не может один за всех работать, что за матрасами и артистами должны следить завхоз и директор, а эти двое давно завязли в Москве, разыскивая брюссельские кружева для бедолаги Отелло.
— Вы сами, господин Мумозин, должны были предполагать! Они же вчера по пьянке чуть не сорвали представление! — вопил Эдик.
— Спектакль, господин Шереметев, спектакль, а не представление! — зарыдал Владимир Константинович. — Когда же вы научитесь верно говорить!
От вульгарных терминов Эдика Мумозина скорчило, как от кишечной колики. Но Эдик был прав: двое из Абакана еще вчера могли бы попасть под подозрение, потому что явили свою бесовскую сущность. Они отодрали со стены приказ за подписью художественного руководителя, где порицалась их малохудожественная игра в пьяном виде, и не только всенародно порвали его, но и долго топтали ногами, ненормативно бранясь. Почему бы тогда не насторожиться? Сейчас же было нельзя вернуть ни лампу, ни матрасы, ни фраки из «Последней жертвы», в которых и бежали негодяи.