Диалоги
Шрифт:
Постулат сохранения постоянной пластичности относителен. Он соотносится с совокупностью возможных помех в процессе гомеостаза. Если возникнет форма, нечувствительная к любым препятствующим возможностям, то уже «лучшей», чем она, не возникнет; может быть только другая, которая иначе решает принципиально ту же самую задачу.
Но действительно ли не подверглась изменению сама эта задача? Не добавила ли к ней цивилизация новых условий решения, которые частично противоречат установленным процессом эволюции? Когда, к примеру, цивилизация стремится к минимизации смертности особей, то тем самым она обнаруживает некий аналог «инженерной экономичности», чуждой эволюционной деятельности, поскольку эволюция нисколько не минимизирует фактора индивидуальной смертности; сохранение вида представляется в ней главенствующей задачей по отношению к сохранению индивидуумов, а в свою очередь, сохранение, то есть продолжение самого биосферного процесса – задачей еще более высокого уровня. Всю эту иерархию цивилизация пытается изменить. Все это правда, но ведь и компаративизм мы можем применять только там, где речь идет об аналогичных задачах. Если летающая форма не является автоматически лучшей, чем наземная, тем, что способна летать, то форма, организующая космические полеты, не является тем самым автоматически лучшей, раз она может что-то, чего никакой другой вид до сей поры не смог. Потому-то не на основании избыточности определенных решений, но прежде всего сравнивая реализацию «задачи-минимум», надлежит
Лейтмотивом теории эволюционного прогресса является тезис о безусловном превосходстве цефалического решения над всеми прочими. Наращение массы нервной ткани, отмечаемое в диахронии палеонтологических протоколов, действительно представляется подтверждением универсальной пригодности мозга, и одновременно – адаптационным преимуществом животных, обладающих большим мозгом, чем другие. Но что, собственно, принесло дельфину наличие у него мозга такого исключительного размера, что его можно сравнить даже с мозгом высших? Удачное соседство по экологической нише с акулами, несомненными «глупцами» – и ничего более. В процессе эволюции действительно необходимо «сначала создать рыбу», затем «превратить ее в пресмыкающееся», от него же дорога к млекопитающим – «только сквозь змеи ведет» и т.д. А то, что часть эволюционной массы организмов застревает «по пути» в поглощающих экранах, решение, наиболее совершенное в нейронном аспекте – следовательно, антропогенетическое – и по сути своей самое сложное как наименее вероятное. Но высшая гомеостатическая ценность этого решения требует отдельного доказательства, поскольку иначе мы попадаем в circulus in explicando [66] : разум лучше всего, потому что к нему самый долгий путь, а путь самый долгий, потому что он лучше всего. То, что разум создал культуру, стоит особняком. Мы не можем оценивать этого имманентно: в рамках биологии позволительно применять только биологические критерии функциональности. Должно быть одно из двух: или разум превосходит в автоконсервационном ракурсе – гомеостазы – в масштабе всех эволюционных решений, или он есть только одно из многих решений, не имеющее универсальной ценности.
66
круг в объяснении (лат.).
Пока еще все происходит так, что растения прожили бы без животных, но не животные без растений. Это касается и человека. Пока еще предельная амплитуда помех, которую бы пережили низшие формы, больше, чем та, которую перенесли бы высшие – включая человека. Потому что примитивные организмы, самые живучие, не погибли бы ни в результате атомной войны, ни из-за взрыва поблизости сверхновой, ни в результате многих других возможных катаклизмов космического или планетарного масштаба, в результате которых цивилизация бы погибла. Правда, разум позволяет нам это неравенство постичь, и таким образом соответственно сосредоточить усилия цивилизации – но какими мерками можно измерить ценность диагностического таланта, особенно когда это, может быть, талант тростника Паскаля? И это тем более что оптимализация функциональности, эволюционно лидирующей, всегда соотносима с состоянием равновесия системы в целом, достигнутого в биоценозе. Так много прежде говорили о «клыках и когтях» эволюции, что забыли о совершенно ином ее аспекте, о том, который саму форму – слишком результативно действующую хищническим образом, уничтожившую все потенциальные жертвы – приводит к гибели. Это хорошо видно на примере эволюции паразитов: молодых с точки зрения эволюции паразитов можно узнать по тому, что они «слишком результативны» и кормильцев своих убивают, чем впоследствии создают угрозу себе. Поэтому эволюционно «старые» паразиты стремятся к неубийственному балансу со своими кормильцами. Но это «стремление» попросту является результатом эволюционного исчезновения форм, слишком исключительных в своих автоконсервационных усилиях, слишком уж ограниченными именно этими стараниями – в их случае имеющими преходящее значение. Форма, побеждающая всех в конкуренции, тем самым нарушает экологический баланс, и вместо того, чтобы превратиться в совершенный гомеостат, она становится гомеостатом самоуничтожающимся. Поэтому, как известно, «эволюционно искушенные» паразиты обнаруживают такой степени «сдержанность», что когда их одновременно окажется множество внутри одного кормильца, они его отчасти «щадят». Но то, что можно наблюдать в результате длительных временных серий как неизбежный результат процесса, в чисто физическом понимании (и что есть равновесие, которое одновременно является критерием сингулярных гомеостатических функций видовых форм и динамическим состоянием, способным к дальнейшим усложняющим поискам только при условии сохранения общесистемной устойчивости) представляет собой одну большую регулирующую автоматику, которую так называемые разумные действия скорее нарушают и уничтожают, чем в состоянии поддержать. Потому что, хотя спасение биосферы и в интересах человека, понимаемых инструментально, акция эта не слишком хорошо ему удается – по многим фронтам. Это значит, что от момента появления разума как инструмента гомеостаза до его обезвреживания в смысле ликвидации угрозы самому себе путь цивилизации еще очень долог. Конечно, разум может стать окончательно независимым от процессов биосферы, и, отданная на его милость, она могла бы просуществовать, только если ему этого захочется по каким-либо гуманным, а не инструментальным соображениям. Но, говоря об этом, мы имеем в виду какое-то непомерно отдаленное будущее, предполагаемое состояние которого ведь не может быть мерой вещей, происходящих сейчас.
Условие, иногда implicite, иногда expliciteсформулированное в контексте утверждения тезиса о прогрессе эволюции, таково, что антропогенезис не имеет преходящего характера. Критерий эволюционной прогрессивности, как его четко обозначил Дж. Гексли, охватывает два аспекта: означает адаптацию, оптимальную на данный момент, и одновременно «дальше» – к следующим решениям – пропускающую процесс эволюции. Но человек должен быть «заключительной» формой, экраном, уже совсем непроницаемым для эволюции; по крайней мере это стараются нам доказать утверждением, что не существует лучшего инструмента для приспосабливаемости, чем его разум. Но с чисто организационной, статистической, а также адаптационной точек зрения, устройства, которые замещают биологические формы и создают некий монолитный, автономный «планетарный гомеостат» – представляют собой решение более основательное, как и более функциональное, чем человеческая цивилизация. Поиск среди арсенала эволюционных критериев аргумента в пользу более значительной ценности цивилизации по сравнению с гомеостазом механических устройств напрасен: таких инструментальных критериев нет. Что мы сделаем, если кибернетические машины заявят нам, что они являются «следующей ступенью эволюции»? Или принцип «пропускаемости» как показатель прогресса нелокален, и тогда на такое dictum [67] машин нам придется собирать манатки, или же только локален, и тогда оказывается, что мы объявили автоапологию такого рода, что она метит на «общий закон» системы, которая нас создала. Как мы видим, установление верховной, как бы ультимативной ценности разума является таким самовосхваляющим действием, которое может оказаться обоюдоострым. Потому что в соревновании чисто инструментальных
67
заявление (лат.).
Ригоризм нашей оценки разума может выглядеть как попытка отрицания ценностей, сосредоточенных в «психозоической кульминации». Однако он строго следует из принятых принципов – «обратимой» и экспериментальной аксиометрии. С точки зрения этой аксиометрии жизнь есть самосохраняемая системная реакция, неуничтожимая настолько, насколько это физически возможно. Эта неуничтожимость равна гомеостатическому минимуму, ограниченному окружающей средой до амплитуды условий биосферы. Возможная прочность отдельных гомеостатов, как их индивидуальная долговечность, стремящаяся как бы к – практически недостижимой – границе бессмертия, в оценке свой ничем не отличима от варианта, когда устойчивость процесса осуществляется благодаря частому его обновлению (рассматриваемому в качестве «метода однодневки»). Таким же образом экспансивный характер жизни, исходящей из среды во все стороны, можно оценивать только по возрастающей сопротивляемости помехам, в то время как сама эта экспансивность никакой ценностью не является, поскольку есть подобие увеличения тестов на сопротивляемость. То есть так же, как и в технологии об инструментальной ценности объекта нас уведомляет результат испытания на прочность, а само это испытание в его техническом воплощении подчиняется аксиометрии, определяемой теорией измерений. Таким образом, совокупность манипуляций, из которых состоит тест, оценивается с точки зрения проявленной результативности обнаружения таких свойств исследуемого (по мере возрастания), какие нам нужны. Итак, в технологии тест соотнесен с целью, ради которой проводится тестирование, в биологии же «все на тестах заканчивается»: потому что это положение вещей обусловлено автоконсервационным принципом гомеостаза. Если бы продукты эволюции обнаруживали прогрессирующий рост функциональности в качестве автоконсервации в условиях постоянно возрастающего уровня шумов, то увеличение сложности объяснялось бы чисто инструментально: поскольку возникала бы пропорция между разнообразием гомеостаза и разнообразием окружающей среды, и это все для того же самого, в принципе, гомеостатического минимума. Но подобная пропорциональность только сосуществует с другими показателями биоэволюционной характеристики, и эта характеристика к ней несводима.
Культура является отдельной и исключительной формой адаптации, во-первых, потому что ее создает другой, ненаследственный канал управления гомеостазом (канал, позволяющий осуществить внехромосомное кумулятивное обучение), а во-вторых, потому, что – в противоположность биоэволюционному изменению – изменение в культуре принципиально обратимо. Это видно по тому, что уничтожение культуры, какими бы факторами оно ни было вызвано, не вредит биологии человека, но как бы возвращает его к исходной точке социогенеза (разумеется – только в определенных рамках, поскольку тотальная дословно гибель культуры исторически была явлением редким, и лишь определенные разумные действия могут – уничтожая ее при этом – включаться в лишенную культурных покровов, чисто биологическую, то есть обусловленную одноканально, только наследственностью, эволюционную характеристику человека). Хотя здесь это не совсем к месту, но следует добавить, что человеческие усилия были направлены на то, чтобы сделать культуру – вот именно, что необратимым феноменом, в упомянутом понимании, и по-прежнему недостижимость этой цели, по мере ее осознания, признается особой слабостью культуры. Но это явление нельзя оценивать по типично эволюционным критериям. Закономерности развития культуры не являются биоэволюционными закономерностями, поэтому от эволюции ничего нельзя добиться относительно культурных обязанностей, как и наоборот: невозможно примерять на эволюцию культурные критерии. Из этого следует, что точка, где процесс эволюции выходит за пределы свойственной ему моноселекционной (поскольку только биологической) стохастики, или «антропогенетический locus [68] эволюции», не может представлять собой верх шкалы ценностей, какой пользуется биолог-аксиометр. Потому что то, для чего существуют свойства этой точки, уже неизмеримо по шкале биологических ценностей. Ведь это точка, где сама упомянутая шкала подвергается переопределению: здесь биология оценивается с точки зрения культуры. Однако эта оценка не обязательно имеет инструментальный характер. Таким образом, мы не высказываем противоречия, то говоря, что «нельзя к эволюции применять критерии культуры», а то, что «биология оценивается с точки зрения культуры». Потому что первая «невозможность» означает отсутствие точки, внешней по отношению и к культуре, и к биологии одновременно, а вторая «возможность» – оценку биологии, возникающую в недрах культуры, и тем самым – не полностью эмпирическую. Следовательно, приписывание разуму главенствующей ценности, или значение, которое мы придаем шопенгауэровскому principium individuationis [69] , который реализуется индивидуально, или стремление к бессмертию, наравне с оценкой человеческого стремления к «ультимативной определенности» познавательных установок, до «понимания мира» – должны обладать по отношению к эволюционным процессам случайным характером. Эта непредсказуемость касается исключительно оценок, а не наблюдаемых фактов. Эти факты позволяют оценить, в какой степени те или иные черты эволюционной динамики исходно обозначают те или другие зародыши культурной деятельности человека (это принципиально стохастическое обозначение, сопровождаемое сильной неопределенностью поздних результатов). Но эта стохастика по своей характеристике не является «хорошей» или «плохой», не могут также быть «хорошими» или «плохими» ее показательные результаты, в произвольном внегомеостатическом смысле. Даже если бы всевозможные варианты разума были эквифинальными состояниями многочисленных планетарных биоэволюций, то и тогда оценка каждой из этих биоэволюций, составленная представлением ее «разумного итога», обладает характером суждения, высказанного на основании произвольной точки зрения. Даже если бы весь Космос трещал по швам под напором толп разумных созданий, это никоим образом не узаконило бы какой бы то ни было оценки процессов, приведших к этому состоянию. Жизнь разного рода способами воплощает гомеостатические минимумы и гомеостатические избыточности, в каждом случае демонстрируя определенную функцию. Мы можем называть прогрессивным реальный рост различных функций, происходящий по мере продвижения по ветвям древа эволюции. Однако трудно представить, чтобы существовали метры, позволяющие измерить, сколько инструментария возникнет между биогенетическим началом и психозоическим финалом эволюции, поскольку там, где нет единого прогрессивного процесса, но скорее их непомерное множество, невозможно однозначно говорить о ценности.
68
место (лат.).
69
принцип индивидуализации (лат.).