Диета старика
Шрифт:
Другой голос, который я расслышал не сразу, доносящийся откуда-то издалека, произносил: "Колоть, вдевать, бежать, ронять, катиться, надевать, блеять, гореть, звенеть, блестеть, кричать, молчать, спрашивать, слышать, виднеться, темнеть, отражать, хватать, бежать, встречать, пугаться, хрипеть, плевать, харкать, пить, спрашивать, отвечать, говорить, гудеть, курить, дымить, вести, высовывать, лить, угрожать, бить, падать открыть пугать, предостерегать, провожать, закрывать, молиться, бояться, темнеть, возвышаться, сидеть, уставать, вздрагивать, мяукать, присутство Гать созвать, ловить, перегрызать, пищать, убегать, видеть, надеяться, Гичать, приближаться, светиться, тикать, шуметь, грохотать, выть реS вводить, сморкаться, кашлять, говорить, заикаться, слышать, думать, вынимать, щелкать, звенеть, ехать, читать, греметь…
1982
Грибы
(Отчет о приключении)
Утром, во сне, я придумал короткое стихотворение. Точнее, оно мне приснилось. Типичный онейроидный стиль:
Бессудебному многоВидимо, здесь описываются благотворные последствия уничтожения кармы, упразднения "судьбы". Останавливает на себе внимание только выражение "набрить в конверт" - непонятно к какому сленгу такое выражение могло бы относиться: к уголовному, наркоманскому, бюрократическому? В конверте обычно дают взятку чиновнику. Этот обычай хорошо иллюстрирует значение слова "конвертируемость". Коррупция возможнаьтолько при указании на символическую дистанцию между дающим взятку и принимающим ее - эту дистанцию можно преодолеть только "почтовым" усилием. Таким образом, существо, не имеющее судьбы, неподвластное року, пребывающее в потоке случайностей, все же коррумпируется роком, "сбривающим в конверт" различные привлекательные сладости: беззаботная старость, приятная смерть.
От таких подношений никто не в силах отказаться!
Как бы там ни было, я проспал время встречи. Полагая, что упустил возможность поездки на дачу, я лениво завтракал, утешая себя мыслью, что глубокий утренний сон, в любом случае, является самым психоделическим состоянием из всех возможных. Затем меня навестили друзья, которые принесли много пирожков, еще горячих. Поев пирожков, мы отправились гулять на Речной вокзал. Поглядев на пароходы, которые освещены были уже закатным солнцем, я внезапно принял решение ехать на дачу. Решение было (как и все подобные решения) мгновенным. Впечатление было такое, что какой-то ветер вдруг подхватил меня и понес. Я, конечно, превосходно знал, что это за ветер.
Неожиданно распрощавшись с компанией, я сел в автобус, который довез меня до станции "Ховрино". Пока ждал электричку, резко темнело. Состояние было возвышенное и несколько пьянящее, как будто я совершал головокружительную авантюру. В каком-то смысле этот пред-эффект был не менее впечатляющим, чем сам эффект. Во всяком случае, в нем не было тяжести самого эффекта, не было той дидактической серьезности, которая появилась потом. У меня была с собой книга Юнга, и в поезде я читал. Хотя я читал не очень внимательно, меня не оставляло ощущение, что я хорошо знаком с автором. Я отлично "знал" этого честолюбивого деревенского старика, этого сельского врача, увлеченного мистикой, вступившего в отношения сговора с собственным галлюцинозом. За его рассудительностью, за его бесконечным здравомыслием, за его осторожностью мне постоянно мерещились уловки буйнопомешанного. Постепенно он окончательно отождествился в моем сознании с доктором Ватсоном, предавшим своего Холмса (которым, естественно, был Фрейд). Его методы напоминают методы Ватсона, оставшегося без поддержки своего гениального друга: когда детектив не в силах определить тип фосфора, которым покрыта собака Баскервилей, он начинает изучать историю светящихся призраков и мифологию семейных проклятий. Когда я вышел на станции "Головково", было уже совершенно темно.
Я быстро прошел поле, прошел по дорожке между дачами, прошел лесок и мимо странной квадратной лужи (которую не было видно в темноте, однако я помнил о ее существовании), вышел на узкую прямую просеку, окруженную дачами. Нигде не светилось ни одно окно. Я шел довольно долго и уже подумал, что А. и М., должно быть, не смогли приехать и я сейчас окажусь возле пустой дачи (словосочетание "Пустая Дача" часто фигурировало в ранних текстах МГ в качестве квазифилософского термина). Наконец я с радостью увидел разноцветное свечение знакомой терраски. Я поднялся на крыльцо и постучал.
Голос А., несколько испуганно, спросил: "Кто там?" Я хотел было ответить, что это печник, но удержался. Мне открыли. Глаза М. и А. светились, как огоньки в аквариуме, лица казались слегка увлажненными. Прочитывалась характерная смесь свежести и утомления, несколько напоминающая преображение людей в парной бане. В., которого я раньше никогда не видел, сидел в кресле, держа спину очень прямо.
Он выглядел как просветленный йог. В отличие от А. и М., В. был одет подчеркнуто по-домашнему, в его одеянии мне почудилась какая-то больничная интимность. Если я не ошибаюсь, он был в теплых кальсонах, в тапках, на коленях держал аккуратно свернутый плед. Помню, что я воспринял это одеяние как знак, сообщающий о том, что в измененной реальности В. чувствует себя "как дома", что он в этих "мирах" является "своим", как бы постоянным обитателем этих "миров". В углу, на столике, стояла черная сковородка с аккуратно нарезанными кусочками омлета. Рядом стоял вскрытый пакет с яблочным соком. Я съел один или два кусочка омлета, после чего сел между М. и А. напротив печки. Мне дали прочесть письмо одного молодого художника, на многих страницах, напечатанное на компьютере, изобилующее развернутыми цитатами из какихто западных философов. Я стал читать письмо вслух. Совершенно не помню сейчас, о чем в этом письме шла речь, однако, по мере чтения, текст казался все более, более смешным - вскоре мы все (кроме, кажется, спокойного В.) просто умирали от смеха, сгибаясь пополам, раскачиваясь и поминутно утирая выступающие слезы. Мне показалось в какой-то момент, что нарастающий внутри меня смех может дойти до какой-то критической черты и просто убить меня - это и будет та "приятная смерть", завершающая мою раннюю "беззаботную старость". Компьютерный шрифт первоначально черно-белый и четкий, стал разноцветным и разъезжающимся, постепенно мне стало казаться, что письмо написано от руки, цветными чернилами и довольно неразборчиво. Иногда эта иллюзия исчезала. Вместо того чтобы воспринимать смысл текста, я интенсивно воспринимал (как мне представлялось) внутреннее состояние его автора.
В каком-то смысле повторялся тот же эффект психологизации, которыйт имел место в случае с Юнгом: я "чувствовал" все мучительные затруднения этого молодого художника, бесконечность его растерянности, глубину его изумления перед непроясненностью всего. Горделивый и уверенный бред западных авторов, которых он цитировал, так контрастировал с фонтаном его собственного недоумения, что это делало комический эффект практически невыносимым. Я больше не мог читать. К тому моменту "первая фаза" была налицо. Она была очень приятно. Мы сидели в волшебной деревянной комнатке, в магической избушке, среди сказочного леса. Меня раскачивали мягкие волны веселья и утепленного интерпретационного возбуждения. Все вещи немедленно, как только мой взгляд падал на них, выдавали мне свои сокровенные тайны. Особенно приковывали внимание источники света и тепла.
Там было три иконографических уровня. Первый - кафельный. Промежутки между плитками складывались в изображение "Голгофы" - три креста, центральный выше, нежели боковые. Эти "межкафельные" кресты своими основаниями упирались в чугунную заслонку печки, изображение на которой представляло собой квадратную мандалу, довольно традиционную на вид. Я почему-то уверенно "опознал" этот второй уровень как "Чинквату" - место суда над умершими. Под "Чинкватой" располагался чугунный щиток ящичка для пепла. Изображение на нем показалось мне наиболее значительным - оно напоминало ваджру, положенную горизонтально. "Пепельный" уровень, куда все, перегорев, ссыпается в виде приятного легкого бесцветного порошка, казался мне очень симпатичным и величественным, но А., когда я дошел до этого места в потоке своего герменевтического бреда, сказала, что это мрачновато. Электрообогреватель, по контрасту с теологическим фундаментализмом печки, казался сооружением, прилетевшим из бездонной глубины 60-х годов. По своему стилю он был инопланетным и научно-Лантастичкг.ким В какой-то момент было решено предпринять небольшую прогулку.
Когда я оказался за забором дачи, сказочность происходящего достигла своего апогея, одновременно приобретая несколько зловещий оттенок. Был момент легкой паники, когда я остался один в темноте, на грани (как мне казалось) погружения в живой и переполненный энергиями ночной лес. Мне казалось, что забор сомкнулся и собирается, надсмехаясь, скрыть от меня калитку. Калитку пришлось искать на ощупь - все это время забор был не то чтобы сам по себе живым и зловредным существом - сам по себе он был всего лишь чередой довольно добродушных кольев - однако уже ощущалось весьма отчетливо присутствие посторонних сил, с легкостью заставлявших и меня, и забор (а ведь мы с ним были, в сущности, друзьями) играть друг с другом в игры, наполненные взаимным недоверием. Впрочем, тогда все это воспринималось и как "магическая задача", которую я, в конце концов, решил. Меня уже сильно "вело", однако все это были еще цветочки. Мы вернулись в дом и снова сели так же, как сидели перед этим. А. время от времени смеялась, В. сидел неподвижно и просветленно улыбался, М. сильно раскачивался и шепотом матерился. Что же касается меня, то я постепенно почувствовал, что мне, как принято говорить, уже не до шуток. Я чувствовал нарастающее давление, тяжесть, которая постепенно становилась невыносимой. Одновременно я почувствовал резкую скуку. Вся эта сказочность, все эти магические силовые вихри и стремнины - все это стало меня раздражать. С предельной ясностью я вдруг осознал, что переживание, в эпицентре которого я нахожусь, мне в сущности глубоко неинтересно и ненужно. Я вспомнил о хрупкости своего сознания, о том, что много лет прожил, находясь под наблюдением психиатров, и подумал, что игра, в которую я ввязался, не для психически неустойчивых персон. Одновременно с этой вспышкой ипохондрии я ощутил страх другого рода - видимо, имеющий шизофреническое происхождение. А именно я испугался разоблачения - моим друзьям внезапно могло стать со всей очевидностью ясно, что я не человек и никогда не был человеком. Тело мое, к тому моменту, стало совершенно тонким - я казался себе черным кузнечиком. Возможно, мысль о моей психической хрупкости отлилась в этот галлюциноз, представлявший и мое тело образцом насекомообразной хрупкости.
Самому мне было безразлично, кем быть, но поскольку я отчетливо видел, что остальные присутствующие не теряют своего человеческого облика, то мне стало чудовищно неудобно, как если бы деантропоморфизация была поступком несветским (таким поступком она, в общем-то, и является). Давление на меня все увеличивалось. Я уже не мог сидеть на месте.
Я встал и пересел на маленький стульчик, прислонившись к печке, словно надеясь найти в ней себе опору. Однако тепло, исходившее от печки, только сильнее "раскручивало" меня. В этом тепле теперь присутствовало что-то тошнотворное. Я вскочил и перешел в маленькую комнатку с двумя кроватями, на одну из которых я лег. Попытка лежать в полутемной комнате, возле нагретой "спины" печки, была самым глупым мероприятием. Я истончился почти до нитеобоазного состояния, а меня все плюшили и плющили уже заебавшие меня силовые волны. Меня угнетало отсутствие музыки (являвшейся важнейшим проводником и верным гидом моих предшествующих опытов такого рода). Я также знал совершенно точно, что один глоток крепкого алкоголя мог бы резко изменить ситуацию в мою пользу, а серия таких глотков могла бы без особых проблем трансформировать мое состояние из адского в райское. У меня достаточно опыта, чтобы утверждать это с полной уверенностью. Побывав в таких ситуациях, человек без труда понимает, что имел в виду Джим Моррисон, когда он пел в одной из своих знаменитых песенок: If we dont't find a nearest whiskey-bar, I tell you, we must die. Сознание, что я, по собственной рассеянности, очутился под прессом психоделического интоксикоза без испытанных союзников (музыки и алкоголя), действовало на меня деморализуюше. Если музыка это проводник, то алкоголь (он должен быть крепким и качественным, вроде хорошего виски или коньяка) это тип руля, с помощью которого можно контролировать состояния и "оседлать" делирий. К силе, которая меня трепала и плющила, я не испытывал ни капли симпатии и никакого интереса - интуитивно я ее насквозь понимал, она была в тот момент простой и архаичной силой яда и древнего мозгоебства. Если в ней и оставалось что-то загадочное, то к этой загадочности я испытывал только брезгливость. Несмотря на то что я находился под чудовищным натиском, никакого мистического ужаса, кроме скуки и опасений за свое здоровье, я не испытывал. "Сказочность", обернувшаяся такими неприятностями, потеряла в моих глазах все свое очарование. Я был озабочен только одним - как пережить это время (когда это закончится, было не совсем понятно) и чем се- бя в подобном положении можно развлечь и отвлечь. Я больше не пытался лежать (это было физически мучительно), встал и вышел в комнату, где сидели А., М. и В. Я сказал, что "все это начинает утомлять, и хорошо было бы понемногу начать выходить из этого состояния". Я также признался, что мне хотелось бы чем-нибудь занять себя. В. с благостной улыбкой сказал, что один его знакомый, православный, любит в этих состояниях молиться, другой же занимается гимнастикой, и следить за ним в эти моменты - одно удовольствие.