Диета старика
Шрифт:
Торт. Вначале был торт. Необъятный, белоснежный, исподволь похрустывающий своими ракушками. В его внутренних слоях, с уровня на уровень, лились питательные соки. Старикано не поняло, с какой стороны оно вышло на Торт. Кажется, оно взяло его сбоку, с уголка. Торцом выходит на существ счастие. В какой-то момент показалось, что в одном месте, где среди сахарных снегов шло рекой жаркое малиновое повидло, можно увязнуть навсегда.
Но музыка поднялась изнутри большими белыми валенками и протолкнула вверх, где топорщились бесчисленные одутловатые терема из хрупкого бизе, сработанные смешливыми поварятами. Музыка (это был, конечно же, не Бизе, а другой композитор, родившийся лет за 200 до того, как Бизе появился на свет) надулась и, возможно, лопнула. И так несколько раз. Тортик. Приземлился в торт. Быстро, как согбенный и юркий монах по сухому бревну, пробежала литературная ассоциация. В одной повести ветер унес человека и бросил его в торт. Ему чуть было не срезали голову, но он сбежал сквозь бездонную
– А то отнимут еду. Вообще перестанут кормить".
Заиндевевшие коросты марципана звонко, по-весеннему, разламывались под ногами. Под ногами кого? Под ногами чего? Под ногами души. Под ногами трепещущего сердца. Под ногами путешествующих глаз. У всего живого есть ноги - если и не гладкие и длинные ноги красавицы девушки, то хотя бы ножки насекомого. Он стал альпинистом, ему было холодно и приятно взбираться все выше и выше по сладкой горе. Восхождение на гору Кармел. Кармел это Карамель. С карамелькой в защечном мешочке, в коротком монашеском платьице, здесь пробегала Маленькая Тереза, последняя святая девочка кармелитов. Она написала когда-то, что обычные духовные восхождения ей, девочке, не под силу, поэтому ей хотелось бы подняться к Богу на лифте. Она называла себя "мячиком Христа".
Постепенно старый учитель овладевал своим галлюцинозом. Из глубины его неокрепшей, новорожденной старости поднялась некая сила. Это была его личная сила, напомнившая ему о том, что у него есть собственная воля и собственные намерения. Здесь он нигде не видел себя, но он помнил, что он - УЧИТЕЛЬ ЛИТЕРАТУРЫ. Он "помнил" это в мире, где припоминание было проявлением экстравагантности. Более того, память здесь была чудом. И хотя слово "УЧИТЕЛЬ" и слово "ЛИТЕРАТУРА" были сейчас двумя колоссальными цукатами, взятыми на просвет, в их соединении все же содержался немыслимый пафос. Это словосочетание утратило всю свою повседневность. Равнодушие, подспудно коллекционируемое усталостью, было внезапно взорвано и развеяно в прах. Собственная харизма предстала перед ним во всем своем блеске.
Галлюцинаторный торт, как истинный остров Пафос, заставил его вспомнить о своем призвании. Как мог он, словно глупый тинейджер, мучиться поутру о девчонках! Как мог он уныло мечтать о прошлом! Ведь он же - УЧИТЕЛЬ! Сегодня утром из его уст выплыли слова: "Литература это переход от механического содержания тел к их биохимической анимации". Тогда он произнес это мимоходом, как рядовую интеллектуальную ремарку, вовсе не предназначенную для того, чтобы вызвать у слушателей шквал молитвенного энтузиазма. Теперь это собственное высказывание, по прихоти делирия, развернулось перед его изумленным взором в высочайшую мудрость. За сухими и скромным интеллигентными словами почудилось "дыхание Божие" - ведь именно Оно осуществляет переход от механического содержания тел к их биохимической анимации. Глубоко потрясенный собственной мудростью, побрякивая рыцарскими латами, он продолжал путь к вершинам острова.
Он знал теперь, что ищет Сокровище, что-то вроде Святого Грааля, но не Грааль. Он ищет путь к Сокровищу - быть может, лифт святой Терезы, а может быть, бездонную кастрюлю мастера Туба. Каким бы ни был путь, он найдет сокровище и вернется в мир с трофеем. "Надо принести что-нибудь ребятам", - подумал он о своих учениках. Ландшафт вокруг него постепенно прояснялся, становился реальнее.
На склонах, вместо крошащегося бизе и марципана, показалась зеленая трава, слегка тронутая инеем. Навязчивые образы бинокля и монокля, которым был посвящен этот день, видимо, и теперь присутствовали в его сознании. На вершине холма он обнаружил плиту, щедро инкрустированную драгоценными камнями, а также жемчугом и кораллами. Жемчужины, алмазы, рубины, сапфиры, изумруды, опалы, кусочки малахита, нефрита и розовой яшмы - все это складывалось в текст. Это была развернутая цитата из Пруста, из той части первого тома "Поисков", которая называется "Любовь Свана". С изумлением он стал читать. Оказывается, и здесь возможно чтение. Текст был ему хорошо знаком, и читая, он тщательно следил, чтобы галлюциноз не внес в текст каких-либо искажений или подтасовок. Подтасовок не было.
"… Даже монокли у многих из тех, которые окружали теперь Свана (в былое время ношение монокля указывало бы Свану только на то, что этот человек носит монокль, и ни на что больше), уже не обозначали для него определенной привычки, у всех одинаковой, - теперь они каждому придавали нечто своеобразное. Быть может, оттого, что Сван рассматривал сейчас генерала де Фробервиля и маркиза де Бреоте, разговаривавших у входа, только как фигуры на картине, хотя они в течение долгого времени были его приятелями, людьми, для него полезными, рекомендовавшими его в Джокей-клоб, его секундантами, монокль, торчавший между век генерала, точно осколок снаряда, вонзившийся
У маркиза де Форестеля монокль был крохотный, без оправы; все время заставляя страдальчески щуриться тот глаз, в который он врастал, как ненужный хрящ, назначение которого непостижимо, а вещество драгоценно, он придавал лицу маркиза выражение нежной грусти и внушал женщинам мысль, что маркиз принадлежит к числу людей, которых любовь может тяжко ранить. А монокль господина де Сен-Канде, окруженный, точно Сатурн, громадным кольцом, составлял центр тяжести его лица, черты которого располагались в зависимости от монокля: так, например, красный нос с раздувающимися ноздрями и толстые саркастические губы Сен-Канде старались поддерживать своими гримасами беглый огонь остроумия, которым сверкал стеклянный диск всякий раз, как он убеждался, что его предпочитают прекраснейшим в мире глазам молодые порочные снобки, мечтающие при взгляде на него об извращенных ласках и об утонченном разврате; между тем сзади г-на де Сен-Канде медленно двигался в праздничной толпе г-н де Палланси, с большой, как у карпа, головой, с круглыми глазами, и, словно нацеливаясь на жертву, беспрестанно сжимал и разжимал челюсти, - этот как бы носил с собой случайный и, быть может, чисто символический осколок своего аквариума, часть, по которой узнается целое…
Свану стало так больно, что он провел рукой по лбу; при этом он уронил монокль; он поднял его и протер стекло. И, конечно, если бы он себя сейчас видел, то присоединил бы к коллекции моноклей, остановивших на себе его внимание, вот этот, от которого он отделался, как от докучной мысли, и с запотевшей поверхности которого он пытался стереть носовым платком свои треволнения".
Еще несколько вечностей назад Юрков не мог вспомнить имя автора "Трех Толстяков", теперь же он легко заверил канонический перевод Любимова, с характерными для него изящными и громоздкими неловкостями, придающими этому переводу особую ценность. Цитата была сохранена в неприкосновенности, если не считать, что это, в общем-то, были три цитаты, соединенные в одну. К этому моменту сингулярные вихри кетаминового прихода окончательно утихли, уступив место кропотливой иллюстраторской работе галлюциноза, разворачивающего свои иллюстрации на фоне теплых "перин" ПСП. Особенно эта тщательность сказалась на качестве отделки плиты.
Имена шести носителей монокля - Свана, де Фробервиля, де Бреоте, де Форестеля, де Сен-Канде и де Палланси - сверкали особенно яркими скоплениями бриллиантов. От слов "рекомендовавшими его в Джокей-клоб" вбок отходил темно-синий ворсистый шланг, чье пушистое извивающееся тело многократно было схвачено золотыми и серебряными кольцами. Шланг подсоединялся к искрящемуся фонтанчику, скромному и неказистому, который старательно орошал побитый градом огородик, смущенно прячущий свои искалеченные грядки за чередой кольев, на которые брошен был сверху толстый, мутный, испачканный в земле целлофан. От слов "жемчужно-серого цвета перчатки" шел игрушечный железнодорожный мост, украшенный миниатюрными флагами социалистической Венгрии, на котором неподвижно стоял почтовый поезд. В окошке тепловоза можно было разглядеть пластмассовую фигурку только что застрелившегося машиниста - он лежал, уронив голову на пульт управления, сжимая в одной руке микроскопический пистолет "Макаров", а в другой крошечное распечатанное письмо. Из-под желтых завитков пластмассовых волос на его висок стекала большая и неподвижная капля темной крови. Приглядевшись, Юрков понял, что это ртутный шарик в стеклянной капсуле. От слов "ненужный хрящ, назначение которого непостижимо, а вещество драгоценно" длинное рубиновое ожерелье тянулось к круглой танцплощадке, иллюминированной разноцветными лампочками.
Там кружилась одинокая пара под звуки веселой музыки. От слов "любовь может тяжко ранить" отходило множество золотых ниток, которые все, однако, сходились к маленькому китайскому чайничку, на поверхности которого искусно вылепленные и раскрашенные персонажи с вытаращенными глазами и исступленными лицами наседали друг на друга в одном порыве - дотянуться до носика, откуда в чашку лилась струйка горячего крепкого чая, струйка, витая как шнурок и слегка окутанная паром. От слов "его предпочитают прекраснейшим в мире глазам молодые, порочные снобки" шла черная прямая трубка, уходящая в большую гору черного свежего асфальта. Наконец, от слов "чисто символический осколок своего аквариума" тянулась пышная белая кисея, чей дальний конец действительно покрывал собою аквариум (это была единственная "прямая" иллюстрация), правда, вовсе не осколок аквариума, а совершенно целый аквариум, причем огромный.