Дикая карта
Шрифт:
Народу набилось так, что трудно было класть земные поклоны. Пели соборно, стройно, и далеко за пределы обители разносилось согласное пение.
Отслужив, вышел на паперть сам Иоасаф. Шитый золотом саккос, митра и панагия камнями так и сверкают, глаза горят, белая борода сияет в солнечном луче, что пробился-таки из-за туч. Рек:
– Братья и сестры! Шатость в обители нашей объявилась. Неужто мы бессильны во Христе, дабы супостатам покоряться? – Возвысил глас, обвёл взглядом и монахов, и воинство, и паству. – Кто сомневается в вере Исусовой? Тот волне подобен, ветром поднимаемой и развеваемой. Волна
Как одна, поднялись ко лбам все руки в соборе.
Митрий крестился, не замечая, как текут по щекам слёзы. Матушка, родной Углич, твердыня духа – всё слилось в единый огонь.
После молебна строились у Конюшенных ворот – князь Григорий Борисович с конными дворянами и детьми боярскими и воевода Алексей Голохвастый – тоже с конными. Первым назначено Княжее поле, где стояли заставы ротмистра Брушевского, вторым – Мишутин овраг и атаман Сума с товарищами. На башнях в готовности стояли пушкари, но пока оговорено было – не палить, чтобы в других вражьих станах, особенно у лисовчиков, не сразу проведали о вылазке, не выслали бы скорую подмогу.
Митрию князь наказал быть в воротах, принимая вестников. На вылазку не пустил.
Заскрипели тяжёлые петли – вырвался из ворот чалый конь Голохвастого. Воевода с молодцами намётом помчались через Глиняный к Мишутину оврагу, оставляя о правую руку Воловий двор. С Плотничьей башни, вынесенной на отлёт от стен, зорко следили за всадниками десятки глаз. На холме за оврагом, где виднелись валы ротмистровой заставы, вдруг заметили, всполошились, заметались.
Долгоруков уже скакал на Княжее поле мимо Верхнего и Нагорного прудов, отрезая ротмистра Ивана Брушевского от стана в Терентьевой роще. Другой отряд обходил Брушевского со стороны Конюшенного двора, не давая ему соединиться с Сумой.
Голохвастый жаждал схватки. Его истомило сидение взаперти, угнетала тревога за оставшуюся на Москве жену с детьми, тянула жилы неизвестность: когда же всё это кончится? И ядовитым червем точило понимание безнадёжности. Он хотел скакать, рубить, отсекать поднятые для удара руки и головы.
Не вышло. Люди Сумы, не успевая облачиться для боя, впопыхах седлали коней, вскакивали и мчались наугад – лишь бы подальше от вырвавшегося из монастырских ворот гневного потока. Один запнулся о кочку, упал – конь Алексея проскакал по спине поверженного, ломая хребет. Так топтали Сумину роту до Благовещенского оврага.
На Княжьем поле, на словно присыпанной порохом стерне, бился ротмистр Герасим Сума. Его паны и пахолки не успели сесть на коней. За спинами их лежало просторное поле – не убежать, не скрыться. Молодой князь Иван срубил ротмистра, ляхи один за другим падали, иные сдались.
Григорий Борисович услышал выстрелы с заставы – поляки успели пальнуть, чтобы дать знак своим, – взлетел на своём вороном коне на пригорок и остановился, оглядываясь. Окружённая четырьмя валами застава Брушевского кипела. Полуодетые, рубились ляхи, как кабаны, со всех сторон обложенные волками. Жолнёры и пахолки падали под натиском, иные бросали оружие, сдавались, а паны сгрудились в середине заставы, отбивались. Долгоруков приказал направить на них рушницы. Замерли
Пленных погнали к воротам пешком. Воины спешно грузили на коней всё съестное, что могли увезли с собой.
Со стороны пепелища Служней слободы уже слышался топот: скакали вояки Лисовского. Монастырское войско спешно, однако соблюдая порядок, втянулось в ворота города. По молитвам все вернулись невредимыми. Митрий, помогая закрывать ворота, ликовал.
Едва успев перекусить, князь Долгоруков приказал привести Брушевского. Спрашивал терпеливо. О количестве людей. О присягнувших Тушинскому царьку городах. О том, где сейчас Сапега. О подкопе! Это было самым важным.
Ротмистр молчал, усмехаясь криво, презрительно. Углы губ его нервно подёргивались.
Князь внезапно устал, накатило безразличие. Позвал Митрия:
– Скажи страже, пусть в погреб под келарскими палатами отведут. Пытошные орудия приготовят.
Брушевский дрогнул, молвил тихо:
– Не надо пыток. Я скажу.
Вызнали: да, ведётся подкоп, и не один. А вот в которых местах – якобы сам Брушевский не знает. Потом всё же пытали, но ротмистр рта не разжал, места не указал.
Ввечеру архимандрит и весь священный собор, облачившись в праздничные одежды, отпели благодарственный молебен со звоном – славя Господа за дарованную победу.
Долгим был этот день, долгой и ночь.
Звёзды протыкали чёрный небесный свод, царапали лучами душу. Митрий-вестовой бегал по обители, скликая старшин на срочный совет. Потом замер подле дверей, слушая стук своего сердца. Представлял то, что, может быть, только в конце света бывает: взлетает на воздух башня – тысячи кирпичей, раствор, камни основания. Взлетает и рушится на землю с грохотом, треском, устрашая всех – и осаждённых, и осаждающих. Экая должна быть силища в порохе, этом сухом зернистом порошке, чтобы громаду вверх поднять! Мимо замершего вестового прошёл архимандрит Иоасаф – борода серебрилась на чёрном одеянии, взглянул в остановившиеся глаза отрока, перекрестил его. Митрий вздрогнул.
– Ты на заступника своего надейся, на воина Димитрия Солунского, ему молись, – тихо сказал Иоасаф – и прошёл в келарские покои.
Старшины и прочие люди чина воинского выслушали весть о признании Брушевского хмуро. Что делать? Смотрели на Долгорукова.
Князь, уже обдумавший новость, огладил чёрную бороду, сказал сурово:
– Копать надо. Слухи устраивать. И под башнями, и под стенами.
Иоасаф обвёл взглядом собравшихся. Свечи горели неровно, тени шевелились на стенах, и не каждого было легко разобрать.
– Влас-то Корсаков где? – спросил Иоасаф.
– Так ведь не по чину, – ответил кто-то уклончиво.
– Чин у нас сейчас един. Все за Господа стоим. Корсаков – слуга монастырский, окромя него кто из вас под Казанью с Иваном Васильевичем был? Митрий, Корсакова Власа покличь!
Митрий побежал. А в покоях все враз зашумели.
Влас взошёл, перекрестившись, поклонился на иконы, веско изрёк:
– Слухи – сделаю. Медные листы есть ли?
– Найдём, – ответил Иоасаф.
– Хорошо бы ещё ров.