Дикая охота короля Стаха
Шрифт:
Помолчала и сказала с удивительной твердостью:
— Я не спрашиваю вас, за что вы избили человека. Я знаю, если вы так поступили, значит, иначе было нельзя. Но я очень беспокоюсь за вас. Вы должны знать: суда здесь нет. Эти крючки, эти лгуны, эти… ужасные и насквозь продажные люди могут засудить вас. И хотя для шляхтича не такая уж большая провинность побить полицейского, они могут выслать вас отсюда. Они все, вместе с преступниками, образуют единый большой союз. Напрасно умолять их о правосудии: не скоро, может, даже никогда не увидит его
— Я заступился за женщину, Надежда Романовна. Вы знаете, у нас такой обычай.
И тут она так проницательно посмотрела мне в глаза, что я похолодел. Откуда этот ребенок мог научиться читать в сердцах, что придало ему такую силу?
— Эта женщина, поверьте, могла и стерпеть. Если вас вышлют, эта женщина заплатит слишком дорогой ценой за удовольствие, которое вы получили, дав по зубам пошлому дураку.
— Не беспокойтесь, я вернусь. А во время моего отсутствия ваш покой будет охранять Рыгор.
Она молча закрыла глаза. Потом сказала:
— Ах, ничего-то вы не поняли… Разве дело в этой защите? Не надо вам ехать в уезд… Поживите здесь еще день-другой и оставьте Ялины навсегда.
Ее рука со вздрагивающими пальцами легла на мой рукав.
— Слышите, я вас очень-очень прошу…
Я был слишком поглощен своими мыслями, поэтому не вник в ее слова и сказал:
— В конце письма к покойному Свециловичу стоит подпись «Ликол…». Нет ли в округе шляхтича, имя и фамилия которого начинались бы так?
Лицо ее сразу помрачнело, как мрачнеет день, когда исчезает солнце.
— Нет, — дрожащим, словно от обиды, голосом ответила она. — Разве что Ликолович… Это вторая часть фамилии покойного Кульши.
— Ну, это вряд ли, — равнодушно ответил я.
И только внимательно взглянув на нее, понял, каким же я был грубым животным. Я увидел, как из-под ладони, которой она прикрыла глаза, выкатилась и поползла вниз тяжелая, нечеловечески одинокая слеза, скорее изнемогающего от отчаяния мужчины, нежели девушки, почти ребенка.
Я всегда теряюсь и становлюсь Слюнтяем Киселевичем от женских и детских слез, а эта слеза была такая, какую упаси Боже увидеть кому-то в жизни, к тому же слеза женщины, ради которой я охотно превратился бы в прах, разбился в лепешку, чтобы только она не была печальной.
— Надежда Романовна, что вы? — забормотал я, и губы мои невольно сложились в улыбочку приблизительно того сорта, какая бывает на лице идиота, присутствующего на похоронах.
— Ничего, — почти спокойно ответила она. — Просто я никогда не буду… настоящим человеком. Я плачу… о Свециловиче… о вас, о себе. Я даже не о нем плачу, а о его загубленной молодости, — я хорошо понимаю это! — о счастье, которое нам заказано, об искренности, которой у нас нет. Уничтожают лучших, уничтожают достойных. Помните, как говорили когда-то: «Не имамы князя, вождя и пророка и, как листья, метемся по грешной земле». Нельзя надеяться на лучшее, одиноко сердцу и душе, и никто не откликнется им. И
Встала, судорожным движением сломала веточку, которую держала в руках.
— Прощайте, дорогой пан Белорецкий. Может, мы больше и не увидимся. Но до конца жизни я буду благодарна вам… Вот и все. И конец.
И тут меня прорвало. Не замечая, что повторяю слова Свециловича, я выпалил:
— Пускай убьют — и мертвым притащусь сюда!…
Она ничего не ответила, лишь притронулась к моей руке, молча взглянула в глаза и ушла.
Глава четырнадцатая
Можно было предположить, что солнце обернулось один раз (я употребляю слово «предположить», потому что солнце вообще не показывалось из-за туч), когда я в полдень явился в уезд. Это был плоский, как блин, городок, хуже самого захудалого местечка, и отделяли его от яновской округи лишь верст восемнадцать чахлых лесов. Мой конь чавкал копытами по грязным улицам. Вокруг вместо домов были какие-то курятники, и единственным, что отличало этот городок от деревни, были полосатые будки, возле которых стояли усатые церберы в латаных мундирах, да еще две-три кирпичные лавки на высоких фундаментах. Худые еврейские козы ироничными глазами смотрели на меня с гнилых, ободранных стрех.
В отдалении возвышались замшелые могучие стены древней униатской церкви с двумя стрельчатыми башнями над четырехугольником мрачной каменной плебании.
И над всем этим властвовало такое же, как и повсюду, запустение: на крышах, меж ребристыми слегами, росли довольно высокие березки.
На главной площади грязь была по колено. Перед обшарпанным серым зданием уездного суда, рядом с крыльцом, лежало штук шесть свиней, которые дрожали от холода и временами безуспешно пытались подлезть друг под друга, чтоб согреться. Это всякий раз сопровождалось эксцессами в виде обиженного хрюканья.
Я привязал коня к коновязи и по скрипучим ступенькам поднялся в коридор, где кисло пахло бумажной пылью, чернилами и мышами. Обитую истертой клеенкой дверь в канцелярию чуть оторвал, так она набрякла. Вошел и поначалу ничего не увидел: такой скупой, в табачном дыму свет пробивался сквозь узкие, маленькие окна. Лысый скрюченный человечек, у которого сзади из прорехи штанов вылезал хвостик рубашки, поднял на меня глаза и моргнул. Я очень удивился: верхнее веко осталось неподвижным, а нижнее закрыло весь глаз, как у жабы.
Я назвал себя.
— Вы явились? — удивился человек-жаба. — А мы…
— А вы думали, — продолжил я, — что я не явлюсь в суд, уеду отсюда, сбегу. Ведите меня к вашему судье.
Протоколист вылез из-за конторки и потопал впереди меня в глубь этого дымного ада.
В следующей комнате за большим столом сидели три человека в сюртуках, таких замусоленных, словно они были сшиты из старой бумазеи. Лица повернулись ко мне, и я заметил в глазах одинаковое выражение алчности, наглости и удивления — все же явился.