Дикая роза (др. изд.)
Шрифт:
Энн объясняла Миранде, что пора идти переодеваться, а Миранда, поджав под себя длинные ноги в клетчатых штанах, продолжала общаться с куклами.
Хью побрел прочь через длинную комнату, виновато нащупывая в кармане толстое письмо от Сары — он получил его третьего дня и все ещё не заставил себя толком прочесть. Оно было отправлено до того, как Сара узнала о смерти матери. Пробежав его глазами, Хью понял, что дома у них все в порядке и что Сара опять ждет ребенка, но в подробности вчитываться не стал. Сара писала длиннейшие, бесконечные письма — непонятно, как она находит на это время при том, что у неё четверо детей и пятый на подходе. Более того, она твердо рассчитывала на такие же содержательные ответы и жаловалась, когда не получала их, так что волей-неволей
Хью засунул письмо поглубже и вынул руку из кармана. Мимоходом он взглянул на рабочий столик Энн. Здесь лежали стопки карточек, на которых было напечатано, что Розарий Перонетт из-за нехватки работников, к большому сожалению, не сможет этим летом принимать посетителей. Хью не понимал, как Энн в последние годы вообще справлялась с питомником. Создан он был, конечно, талантом Рэндла. Это он терпеливым трудом вывел новые, в большинстве получившие широкую известность сорта роз, благодаря которым имя Перонетт не будет забыто. В молодости Рэндл был поразительным садоводом. Он и с Энн познакомился, когда изучал садоводство в Рэдингском университете, где она занималась английской литературой. Он передал ей свои знания, но огонька своей неповторимости передать не мог. В Рэндле — больше от художника, чем от ученого, а уж коммерческой жилки нет и в помине. Хью вспомнил, как он однажды сказал про Энн: „Она, в сущности, не любит наши розы. Смотрит на них как на химический опыт“. Вероятно, лучшие дни питомника миновали. Но теперь он целиком держался на знаниях и деловых способностях Энн.
Хью украдкой посмотрелся в большое зеркало, вознесенное над камином, в поцарапанной золоченой раме с амурчиками. Словно со стороны, словно в смущении узнавая кого-то, он увидел крупного сутулого человека с выпуклой лысиной, окруженной густой отросшей бахромой темных с проседью волос. Круглые, удивленные, просящие глаза были прозрачно-карие. Кожа вокруг глаз потемнела, обвисла, здесь особенно заметно проступала старость. Здесь уже веяло смертью, и все же Хью видел как бы наложенным на этот же череп свое прежнее, молодое лицо, безмятежно-довольное, энергичное и живое. Но если сам он мог с тоской и умилением увидеть это свое прежнее лицо, как знать, не видно ли оно и чужому глазу.
Эти дни он пытался не думать про Эмму Сэндс, но это, конечно, оказалось невозможно. Женщина, которая мелькнула перед ним на похоронах, несомненно, была Эммой, и только мысль, что присутствие её там было проявлением дурного вкуса, спасала от мысли, что в этом присутствии было что-то зловещее. Но Эмма никогда не боялась грешить против хорошего вкуса. Она просто делала то, что хотела. Немного позже Хью вспомнил, что в детстве Эмма и Фанни были близкими подругами, и вполне возможно, что через столько лет эта детская дружба для неё не менее реальна, чем та злобная ревность, которую потом внушала ей Фанни. Но и эта мысль была неприятна.
Снова и снова как наваждение перед глазами у него возникал приветственный жест Рэндла. Что-то в этом жесте говорило о том, что Рэндл не удивился, увидев Эмму. Рэндл не удивился, Рэндл в курсе её дел. Если вникнуть, за этим может скрываться что-то нестерпимое. Он старался не вникать; и скорбь по Фанни, снова нахлынувшая на него здесь, в доме, где она так долго мучилась, овладела им с какой-то целительной силой. Он жег себя этой чистой болью. И в то же время знал, что его коснулось нечто, некая зараза, которая, сколько ни отмахивайся, доведет свою разрушительную работу до конца.
Странно получилось, как он за эти годы снова и снова видел Эмму — видел, но ни разу с ней не говорил. Словно неведомое божество повелело: не забывай! А между тем в каком-то смысле он все же забыл. Рана зажила, мука в конце концов утихла — никогда бы он не поверил, что это возможно. После того как миновало первое, самое страшное время, ему ни разу даже не пришло в голову снова встретиться с Эммой; и не чувство долга удержало его, просто все меньше оставалось желания, все больше пропадала охота. Когда он в установленные божеством регулярные сроки видел её из автобуса, замечал в соседнем зале на выставке картин, однажды углядел, как спина её скрывается в дверях магазина, а в другой раз, незамеченный, разминулся с нею на эскалаторе, он испытывал сильное, но лишь мгновенное потрясение. Он привык думать о ней в прошедшем времени.
А теперь он уже два дня знал, что ему предстоит говорить о ней с Рэндлом. Эпизод на кладбище не оставлял иного выхода. Но этот разговор беспокоил его, даже пугал, и он все откладывал. В пору его романа с Эммой Рэндлу было семнадцать лет. Конечно, о чем-то он тогда догадался. А с тех пор, несомненно, узнал и ещё кое-что. Но ни слова об Эмме не было между ними сказано, и Хью только из вторых рук узнал — и постарался тут же забыть, — что Рэндла несколько раз видели у Эммы.
Чем Рэндл занимался в Лондоне, для всех оставалось тайной. Последние годы, а в особенности после смерти Стива, он проводил там все больше времени — у него была квартирка в Челси. Управление питомником Энн постепенно забрала в свои руки, так что Рэндл, который даже посмел на это ворчать, казался здесь теперь не столько хозяином, сколько почетным гостем. В какой-то момент он дал понять, что решил стать писателем, и, запершись в своей башне, действительно написал четыре пьесы, но не дал их прочесть ни Энн, ни Хью. Частично его время в Лондоне было, очевидно, занято бесплодными попытками пристроить какую-нибудь из этих пьес в театр. Но мало-помалу, незаметно для себя, Хью проникся убеждением, что у Рэндла есть в Лондоне любовница. Интересно, думалось ему, насколько убеждена в этом Энн.
Пока болела Фанни, Рэндл проводил гораздо больше времени дома и вел себя вполне прилично. Хью даже готов был поверить, что худшее позади и сын его опять заживет как порядочный человек, с женой и дочерью. Поведение Рэндла после их возвращения в Грэйхеллок не вселяло особенных надежд, но сейчас говорить было ещё рано: что Рэндл выкинет завтра — этого никто предсказать не мог. Хью никогда не стремился „серьезно побеседовать“ с сыном о его отношении к Энн, да и о чем бы то ни было другом, и порой ему казалось, что с его стороны это большое упущение. О пьянстве-то, безусловно, надо поговорить. Все остальное ещё можно осуждать или оправдывать, но тут уж двух мнений быть не может. Неприятные мысли. И Хью отлично сознавал — ещё одна неприятная мысль, — что только неотвязный, чисто эгоистический зуд мог пересилить его нежелание говорить с сыном откровенно. Под воздействием этого зуда он теперь мучительно собирался с силами.
— А попозже ты ещё раз попробуй разыскать Хэтфилда, — говорила Энн, не выносившая, чтобы кто-нибудь сидел без дела. Хэтфилд, любимый кот Фанни, после её смерти убежал из дому и больше не появлялся.
— Хэтфилд ушел навсегда, — сказала Миранда. — Он не вернется.
— Вернется. Боушот на прошлой неделе видел его совсем близко от дома. И молоко выпито, которое я поставила на террасе.
— Молоко выпили мои ежики.
— Ну, ты все-таки поищи его, и Пенни с собой прихвати. Ты совсем забываешь про Пенни.
— Все равно Хэтфилд со мной не пойдет. Он меня не любит. Он кот-однолюб.
— Ладно, беги одеваться, уже половина одиннадцатого. Которую из кукол ты сегодня берешь в церковь? Настала очередь Пуссетт?
— Это не Пуссетт, — гневно возразила Миранда. — Это Нанетт. Вечно ты их путаешь. — Она выпростала из-под себя ноги и медленно пошла к двери, волоча за собой куклу. На полдороге она обернулась к Хью. — Жалость какая, я забыла спросить у бабушки, как показывать тот карточный фокус, когда бросаешь колоду на пол, а та карта, которую задумали, остается в руке.