Дикая роза (др. изд.)
Шрифт:
Тогда она пыталась представить себе, что её поведение было продиктовано чувством, желанием, волей, стремящейся, хоть и окольными путями, к своей счастливой цели, но и в этом свете она тоже не понимала своих поступков. Выходило, что она отказалась от бесконечно дорогого и нужного ей Феликса просто из идиотской неспособности взять то, что хочется. Или ею действительно руководило какое-то другое, более сильное чувство, какое-то безумное, почти извращенное тяготение к Рэндлу? Может быть, в какую-то минуту она почувствовала, что не в силах пережить разрыв с Рэндлом, словно забыв, что в том-то и весь ужас, что разрыв уже совершился; и неистовое чувство, оказавшееся, может быть, роковым для Феликса, представлялось ей куда более похожим на колдовское наваждение,
Возможно, что ключ к разгадке — Миранда, но разве она поступила так по наущению Миранды или ради Миранды? Дочь в нескольких простых словах напомнила ей о её долге, но в ту минуту это напоминание вызвало у неё только досаду. И все же Миранда все в ней перевернула. Слова её безошибочно попадали в цель. И не будь Миранды, не прорвалась бы в ней эта злополучная жалость к Рэндлу. Может быть, даже вопль: „Я не хочу быть падчерицей!“ — подействовал на неё сильнее, чем она думала. Ясно, что девочка и сама сейчас в расстройстве чувств. Энн была до крайности удивлена, даже напугана, узнав от Нэнси Боушот, что Миранда перебила своих кукол. Но после того знаменательного разговора дочь как будто ещё больше от неё отдалилась, и избиение кукол осталось для неё чем-то варварским, пугающим и необъясненным. Энн всей душой стремилась помочь своей дочке, но не умела. Она с грустью ловила себя на ощущении, что присутствие Миранды в доме таит в себе угрозу, что от неё исходят какие-то странные лучи, и если решение её было принято „из-за Миранды“, то в конечном счете она все же не понимала почему.
Своих поступков она не понимала. Но боль, порожденная ими, боль утраты была огромна и жила как бы отдельно от всего остального. Слух Энн неотступно дразнила музыка счастья, долетавшая из недосягаемой дали. Улавливая в этих звуках всю красоту и прелесть любви, она порою чувствовала, что сама же непростительно её предала, и то, от чего она отреклась, не давало ей покоя, окружало золотым ореолом воспоминания о Феликсе. Порой она ощущала себя жертвой какой-то злокозненной неопределенности, человеком, допустившим в своих жизненных расчетах грубейшую ошибку. Она оправдывалась — не была к такому подготовлена. Отвечала себе — зря, времени было достаточно. И это возвращало её к сомнениям в том, правильно ли она поступила.
Феликс ей написал. Написал такое спокойное, доброжелательное, благородное письмо, что у неё мелькнула мысль — а может быть, он испытал облегчение. Может быть, он рад, что попробовал — не вышло и теперь можно с легким сердцем переключиться на другое. Но нет, в это не верилось. Благородство — часть его натуры, за это она его и любила, из-за этого, может быть, и потеряла его. Вспоминались его слова: „Я стал для вас невидимым“. Увы, да, он тоже из породы невидимых. Его письмо она вскрывала, вся дрожа, с безрассудной надеждой, что, поразмыслив, он не принял её отказа, что он будет настаивать. Потом прочла его безропотное, уважительное послание и тут же сожгла. Она уже не помнила точно, в каких выражениях оно было составлено, и не старалась вспомнить. Так ли уж страстно Феликс её желал? Этого она никогда не узнает. Но Феликс выживет несомненно.
Энн шла по тропинке между кустами французских роз, сапоги её путались в высокой мокрой траве, которую уже опять пора было косить. Наметанным глазом она отмечала, какие бутоны раскроются через три дня, к конкурсу на лучший букет. Пожалуй, даже хорошо, что Клер в этом году не будет участвовать в конкурсе — никак она не примирится с тем, что не получает призов. Дойдя до костра, Энн поставила ведро на землю. Большая куча из веток и травы возвышалась в нижнем углу питомника, а дальше, за проволочной изгородью, поля отлого спускались к болоту. Где-то блеяли в загоне овцы. Низкое небо посветлело, стало водянисто-серым, в колокольню деревни Брензетт уперся кусок радуги. Вдали над морем тучи были темные и висела завеса дождя. Но питомник светился.
Костер намок, но Энн вырыла ямку в золе, как делала сотни раз, и стала запихивать в неё бумагу, осторожно доставая её из-под камней, чтобы не разлеталась. Умяв сколько нужно бумаги, она прикрыла её ветками, полила керосином и попробовала зажечь списку. Несколько спичек сразу погасло, потом одна наконец зажглась, и Энн, загородив огонек ладонями, поднесла его к бумаге. Когда бумага загорелась, она подправила все сооружение легким пинком.
Что-то как будто лопнуло, и по одной стороне костра ручейком потекли мелкие обрывки бумаги. Энн начала было забивать их сапогом обратно. Потом увидела, что это клочки фотографий, и, нагнувшись, подобрала один клочок. Это был обрывок фотографии Феликса. Она поглядела на его лицо, удивленная и расстроенная таким совпадением. Потом подняла другой клочок. Это тоже был обрывок фотографии Феликса. Подняла ещё один. Костер разгорался. Энн отшвырнула ногой горящую бумагу и уже занявшиеся ветки и стала вытаскивать то, что ещё не загорелось. Она обожгла руки, но вытащила и отбросила подальше полуобуглившийся конверт и пригоршню обрывков, видимо высыпавшихся из него, и, когда ветер подхватил их и стал раскидывать, она плашмя упала на них прямо в траву. Полулежа на своей находке, она стала перебирать клочки бумаги, пытаясь в то же время заслонить их от ветра.
Тут много чего было — снимки, газетные вырезки, письма, и, перебирая их, она с ужасом видела, что все это имеет отношение к Феликсу. Может, это ей снится или у неё галлюцинация? Она узнала куски двух любительских снимков, которые, к великому её огорчению, пропали у неё из альбома. Прочла какие-то слова на клочках пожелтевших газет военного времени. Дрожащими руками она стала их складывать — рваные, расчлененные останки призрачных эпизодов, ушедших мгновений, милых сердцу улыбок, знакомых взглядов. И почерк на исписанных листках был его. Письма? Да, как будто. Она стала с трудом собирать их в отдельную кучку и тут поняла, что это за письма. А тогда поняла и все остальное. „Милая Миранда…“
Энн поднялась. Плечо и бок насквозь промокли. Ветер с дождем, налетев внезапным порывом, подхватил кучу бумажных обрывков, подбросил вверх и стал раскидывать по склону среди роз. Белые клочки понеслись во все стороны, плыли над травой, перескакивали через гряды, а потом замирали в грязных лужах, прибивались к кучам навоза, застревали в колючих кустах или, долетев до дороги, липли к колесам проезжающих машин. Энн беспомощным жестом попыталась их удержать, потом отступилась. Образ Феликса развеялся по ветру, пропал.
Энн положила жестянку от керосина в пустое ведро и медленно пошла в гору. Моросил дождь, радуга погасла. Она подняла воротник плаща, пригладила влажные волосы. Примерно на половине подъема она заметила, что под большим, разлапистым кустом „Стэнвелл Перпетюэл“ что-то шевелится. Она поставила ведро, заглянула под куст и увидела, что это Хэтфилд, тощий, облезлый, одичавший. Она стала приманивать его. Он весь сжался и попятился в гущу кустов. Энн шла за ним, цепляясь плащом о шипы. Потом, присев на корточки, позвала его. Он поглядел на неё недоверчиво, подошел поближе, и тут она успела схватить его в охапку. Она выбралась на тропинку, прижимая к себе кота, который, сердито ворча, вырывался из её объятий.
Пока она добралась до кухни, дождь разошелся вовсю, волосы облепили ей голову. Ногой она затворила за собою дверь и спустила Хэтфилда на пол. Кот встряхнулся, а потом, мокрый и как будто озадаченный, уселся на своем обычном месте перед плитой. Энн вытерла голову полотенцем. Значит, Миранда любила Феликса. Как же она этого не заметила? Но не могла она заметить того, о чем не могла и помыслить. А впрочем, почему это так уж немыслимо? Миранда любила его и действовала соответственно — теперь, задним числом, Энн проследила её поведение во всех подробностях. Она не сердилась на дочь, она чувствовала к ней бесконечную жалость и невольное уважение. И корила себя за нечуткость и слепоту.