Дикий хмель
Шрифт:
И в мою жизнь уже много вместилось!
Тоска вдруг проступила далеким лесом, с синими туманами и холодными грибами, которые давным-давно собирали мать и я. Захотелось в лес, где свет, как заяц, выбегает на просеку, тишина дремлет на муравейниках, а день опирается о березу, устало и привычно, словно о посох.
— Наташ-ш! — слышу я шуршащий голос старухи хозяйки, дальней родственницы Луговой, кажется
Отец тоже любил лес?
Мать никогда не рассказывала об этом. Она нечасто вспоминала об отце, но если такое случалось, то все преображалось в нашей маленькой комнате, затихало, светлело. И казалось, сама комната ловит слова матери, бесхитростные, наполненные какой-то счастливой грустью, если, конечно, грусть может быть счастливой.
Нет! Наверное, отец все-таки любил лес. Иначе бы откуда этот лист дикого хмеля. Аккуратно засушенный и сохраненный в потертом армейском блокноте, рядом с записями об убитых друзьях, о захваченных в разведке пленных... Где, когда отец сорвал его и почему положил в блокнот? Кто мне ответит на это?
— Наташа! — старуха шла по тропинке в такой длинной юбке, что не было видно даже тапочек. — Наташа, тябе кажися. Я ить и фамилью твою не ведаю...
В телеграмме было ровно пятнадцать слов:
«Экзамен по языку состоится не в четверг, а во вторник. Срочно звони в райком. Луговая».
Мелко-мелко дрожала на березах листва. И солнечные зайчики, крохотные, но яркие перекатывали по бумаге сизый ком тени. Земля пахла травой, сухой неразогретой пылью, потому что ветер дул с севера, и, хотя небо голубело ясное, без облаков, в саду было свежо, как осенью. Конечно, осенью тоже бывают теплые дни, когда паутина стелется по веткам, а земля пахнет не пылью, а вялым листом, пахнет сладковато и пряно.
Значит, не в четверг, а во вторник. Haben, habt, gehabt. Was machen sie? Что делаете вы? В ста километрах от Москвы готовлюсь к экзаменам в аспирантуру...
Ich bin, du bist...
Сельский дом, старый, осевший, как и его хозяйка, стоял позади нехитрого огорода, а между грядок ходили куры. И самые настоящие живые коровы паслись на лугу, сразу же за оградой.
— Казенная? — спросила старуха.
— Что казенная? — не поняла я.
— Бумага, стало быть...
— От Анны Васильевны.
— Казенная, — протянула старуха, — Анька, она как есть от пяток до головы казенная.
— Неприятное слово, — сказала я.
Старуха не согласилась, пожала костлявыми плечами, лизнула выцветшие губы с удовольствием, словно попробовала чего-то вкусного:
— Слова, они не пшено. Они все не одинаковы.
Я вновь перечитала телеграмму. Луговая отправила ее меньше часа назад. Теперь ждала моего звонка. Она была нетерпеливая, как и я.
Надо идти звонить. Анна Васильевна хочет что-то сказать. Наверное: мобилизуйся, прояви характер...
Она
Это у нее профессиональное...
— Я пошла в городок.
Старуха часто закачала головой, точно на нее напала трясучка, пропела скрипуче:
— Прикупи хлеба. Беленького. А то вы, москвичи, толь черный и уважаете, — улыбнулась, словно грудной ребенок, — без смысла и без хитрости.
Две колеи, продавленные машинами еще весной, теперь засохшие, осыпавшиеся, лежали на гладком теле дороги серыми шрамами, и ясноглазые васильки смотрели на них с обочины покорно и грустно, а ромашки удивленно моргали белыми ресницами.
Не хватало тишины. Нормальной сельской тишины. Потому что автострада пробегала меньше чем в километре. Гудение моторов, особенно дизелей, надрывное, тягучее, доносилось и сюда. Конечно, негромкое, но назойливое, как храп из соседней комнаты.
Громоздкие, высокие, на широко расставленных ногах шагали через поле, лес, за самый горизонт опоры линии электропередач. Фарфоровые изоляторы темно-коричневого цвета, провисшие тяжелыми гирляндами, казались очень красивыми на фоне голубого неба.
За предупреждающим знаком: «Осторожно, дети» — начался городок. Дома возле дороги стояли белые, панельные. Молодые деревья с тонкими стволами не затеняли тротуар, а тенью своей ложились на него темными восклицательными знаками, точки которых прятались под деревьями, как суслики в норках. Вывески над магазином, аптекой, телеграфом были из неоновых трубок, как в городе. Однако народу мало, почти безлюдье. В городе так не бывает...
Я вошла в кабину таксофона. Опустила пятнадцать копеек. Соединили сразу. Голос Луговой не искажался расстоянием, словно она стояла за спиной.
— Ты готова?
— Во вторник узнаем, — ответила я тихо, неопределенно. Иначе не могла.
— После драки кулаками не машут...
— У кого как получается...
— Прямолинейность — твой враг.
— Нет. Только слабость.
— Ты должна быть сильной.
— И умной и смелой. И не бояться скуки... — я, кажется, форсировала голос.
— Тебе скучно, — догадалась Луговая.
— Немножко. Я ходила к рыбакам. У них сети длинные, как щупальца.
— Сети не могут быть похожи на щупальца.
— Похожи. Очень похожи, Анна Васильевна.
Потом наступила пауза.
Такое случается в разговоре, когда все уже высказано с расхристанной откровенностью или, наоборот, когда нужно сообщить что-то важное и для этого собраться с духом.
На таксофоне вспыхнуло табло: «До окончания разговора осталось тридцать секунд». Я вновь бросила в железное чрево пятнадцать копеек.
Луговая сказала:
— Я приходила к тебе поливать цветы. Достала из почтового ящика почту. На твое имя поступила бандероль...