Диккенс
Шрифт:
«И, наконец, я строго наказываю моим дорогим детям всегда помнить, сколь многим они обязаны вышеупомянутой Джорджине Хогарт, и отплатить ей за это преданной и благодарной любовью, ибо, как мне хорошо известно, она всю жизнь была им самоотверженным, деятельным и верным другом. Я ограничусь здесь простым упоминанием о том, что моя жена, с тех пор как мы по обоюдному согласию расстались, ежегодно получала от меня шестьсот фунтов стерлингов; в то же время все заботы и расходы, связанные с содержанием многочисленного семейства, также целиком легли на меня. Я категорически приказываю похоронить меня скромно, просто и тихо и не сообщать в печати о времени и месте моих похорон. Пусть за моим гробом следуют простые траурные кареты — не более трех — и никто из провожающих не вздумает нацепить траурный шарф, плащ, черный бант, траурную ленту или другую нелепицу в том же духе. Приказываю высечь мое имя на надгробной плите простым английским шрифтом, не добавляя к нему ни слова „мистер“, ни „эсквайр“ [210] . Я заклинаю моих друзей ни в коем случае не ставить мне памятника и не посвящать мне некрологов или воспоминаний. Достаточно, если моей стране напомнят обо мне мои книги, а друзьям — то, что нам пришлось вместе пережить. Уповая на милость господню, я вверяю свою душу отцу и спасителю нашему Иисусу Христу и призываю моих дорогих детей смиренно следовать не букве, но общему духу учения, не полагаясь на чьи-либо узкие и превратные толкования».
210
Эсквайр — в
В частных беседах он говорил, что хочет, чтобы его похоронили либо возле стены Рочестерского замка, напротив западных дверей собора, либо на Кобэмском или Шорнском кладбище. Из этого был сделан вывод, что он не стал бы возражать, если бы узнал, что его без всякой помпы похоронят в Вестминстерском аббатстве, — куда и положили его останки. Вообще говоря, его волю постарались выполнить, насколько это было в человеческих силах, но ведь никакая сила в мире не могла бы помешать людям ставить ему памятники.
Несколько слов о судьбе тех, кто упомянут в его завещании. Его жена пережила его на семь лет. Джорджина умерла в 1917 году и бредила о нем перед смертью. Эллен Тернан в 1876 году вышла замуж за преподобного Джорджа Уортона Робинсона, будущего директора Маргетской школы, и умерла в 1914 году. Форстер, начавший вскоре печатать свою тяжеловесную и полную недомолвок «Жизнь Чарльза Диккенса» (первый том появился в 1872 году, второй — в 1873 и третий — в 1874 году), скончался в 1876 году. В последние годы жизни Форстера мучил непрекращающийся кашель, он проводил кошмарные ночи и изнурительные дни, так что обитателям пышного дворца Гейт-Хаус (построенного им в 1862 году) приходилось, как видно, далеко не сладко. Когда что-нибудь не ладилось на его знаменитых обедах, он приходил в неописуемую ярость, а если жена пыталась как-то сгладить неловкость, она навлекала его гнев на себя. С годами его эгоизм и самонадеянность разрослись непомерно. Диккенс приводит один пример. Когда-то, еще в начале шестидесятых годов, Форстер был раздражен поведением Кэти, дочери Макриди, и, когда Диккенс как-то похвалил ее, Подснап оборвал его в своей самой величественной манере: «В высшей степени неблаговоспитанная и неприятная молодая особа, и я не желаю более слышать о ней ни слова». В апреле 1869 года Кэти Макриди умерла, и Форстер написал Диккенсу: «Можете представить себе, какой это был для меня тяжелый удар». И Диккенс восклицает: «Для меня! Меня! Меня! Как будто бы нет и в помине старого, разбитого горем друга! (ее отца). Мне тягостно касаться таких струн, но я возненавидел бы себя, если бы промолчал. Что за чудовищная фальшь!» И тем не менее среди его близких не было человека более надежного и делового, и, зная, что Форстер всерьез задумал написать его биографию, Диккенс старался по мере возможности не портить с ним отношений и не решился бы назвать своим душеприказчиком никого другого, даже если бы и нашел человека не менее солидного, умелого, авторитетного и знающего.
Уилки Коллинз никак не годился для этого, а кроме того, есть основания полагать, что Диккенс под конец жизни охладел к нему (в завещании, например, имя Коллинза не упоминается ни разу). Они редко бывали вместе и почти не переписывались. Диккенс, которому фактически приходилось теперь жить на два дома, был, разумеется, вынужден уделять своим друзьям меньше времени. Коллинзу же, по-видимому, вскружил голову шумный успех его детективов, и он решил, что не нуждается больше в советах и помощи своего старого друга и покровителя. Об этом свидетельствует и отзыв Диккенса о «Лунном камне», который в то время печатался еженедельными частями в «Круглом годе»: «Композиция романа неимоверно скучна, к тому же от него веет неистребимым самодовольством, что будит у читателей враждебное чувство к нему». Слабое здоровье Коллинза также мешало их встречам, и в январе 1870 года, когда у Уилки был очередной приступ болезни, Диккенс послал ему записку, из которой видно, что они уже не так близки, как прежде: «Я не прихожу оттого, что не хочу Вас тревожить. Быть может, со временем Вы и будете рады видеть меня. Как знать?» Несмотря на все возрастающее пристрастие к опиуму, Коллинз все-таки ухитрился дожить почти до шестидесяти лет — он умер в 1889 году. Такого задушевного друга у Диккенса больше не было. Его молодые ученики и последователи — Перси Фицджеральд, Эдмунд Йетс и Чарльз Кент — были искренне преданы ему, но ни один из них не сумел заменить ему ни Форстера, ни Коллинза.
Последняя фраза диккенсовского завещания заставляет нас подробнее остановиться на его религиозных убеждениях. Диккенс верил, что Иисус Христос каким-то таинственным образом, недоступным для прочих смертных, действительно приходится родным сыном господу богу. Он не докучал своим собственным детям религиозными наставлениями, однако, чтобы указать им пример, достойный подражания, написал для них «Житие Христа». Утром и на ночь он непременно молился и требовал того же от детей. Он был слишком большим эгоистом и материалистом, чтобы примириться с мыслью о том, что и его собственное «я» и все, что он так любил на этой земле, когда-нибудь бесследно исчезнет. Поэтому он горячо верил в загробную жизнь. В то же время он был слишком большим индивидуалистом, чтобы полностью принять догмы какой бы то ни было из существующих религий, и святые отцы чаще всего не умиляли, а раздражали его. Если он и отдавал английской церкви предпочтение перед любой другой, то лишь потому, что она была неотделима от истории его прекрасной земли, от культуры его народа. Диккенс так часто выступал в защиту угнетенных, что многие священники считали его чем-то вроде Уота Тайлера от литературы, и ему даже представился случай лично убедиться в их враждебном отношении к нему. Однажды он ехал куда-то в поезде, и его попутчиками оказались некий пастор и две дамы, каждая с книжкой в руке. Обнаружив, что обе дамы читают Диккенса, пастор объявил, что этого делать не следует, так как эти книги вредны, а их автор — безбожник. Диккенс крепился, пока мог, но, наконец, потерял терпение, назвал себя и жестоко отчитал клеветника. Святой отец, застигнутый на месте преступления, сидел ни жив ни мертв — бледный, с отвалившейся челюстью. Когда возмущенный писатель сошел с поезда, пастор побежал за ним по перрону, униженно бормоча извинения. Но Диккенс выслушал за свою жизнь слишком много нудных и лицемерных проповедей и не мог упустить такую блестящую возможность отвести душу. Он прочел служителю господа строгое наставление о христианском милосердии, о том, что следует хранить верность правде и в мыслях и в словах своих, чем окончательно лишил пастора дара речи и способности мыслить.
Бывают натуры, которые находят какую-то противоестественную радость в том, чтобы посвящать в свои несчастья других и заражать своим пессимизмом здоровых людей. Диккенс ни с кем не делился своей бедой. Разговаривая с ним, никто не догадался бы о том, что он страдает. Его выдавало лишь страдальческое выражение глаз. В мае 1869 года в Англию приехали его друзья американцы — Филдс с женой. Диккенс встретил их с распростертыми объятиями. Он водил гостей по Лондону, показывал им все достопримечательности столицы — Темпл и судебные инны [211] , церкви и театры; знакомил их с интересными людьми; вместе с ними (и в сопровождении инспектора полиции) обследовал Ист-Энд и даже пробрался в курильню опиума, которую вскоре описал в «Эдвине Друде». Они побывали в Виндзорском дворце, съездили в Ричмонд, где пообедали в «Звезде и Подвязке», осмотрели хемпстедскую пустошь «Джек Строз Касл» и «Испанскую таверну» [212] . В июне супруги Филдс приехали в Гэдсхилл. Им выпало редкое счастье — навестить вместе с Диккенсом все места, описанные в его книгах: Рочестер, Чатем, Кулинг, Кобэм и Кентербери, который Диккенсу суждено было видеть в последний раз. Путешествовали по-старинному — в двух почтовых каретах, с форейторами в красных камзолах, лосинах и цилиндрах, как, бывало, разъезжали по Дуврской дороге в его детстве. Компания состояла из Филдса с женой, двух других знакомых из Америки — супругов Чайлдз, Долби и еще нескольких гостей. В Кентербери [213] они направились через Рочестер, Чатем, Ситтингберн и Февершем; дорога тянулась по скучным, однообразным местам, но Диккенс ухитрился даже их представить своим друзьям в романтическом свете. В Рочестере Диккенсу нужно было заглянуть на почту, и, когда кареты остановились, какой-то любопытный, указывая на Филдса, закричал: «Смотрите, Диккенс!» Люди, проходившие мимо, остановились, и Диккенс, собиравшийся сесть в карету, протянул Филдсу пакет со словами: «Возьмите-ка, Диккенс, пусть пока побудет у вас». Позавтракали в лесочке под самым Кентербери. Затем, оставив форейторов с каретами и лошадьми в гостинице «Фаунтин», все отправились в собор слушать обедню, но, к великому возмущению Диккенса, разобрать бессвязное и торопливое бормотанье священника оказалось почти невозможно. Избавившись, наконец, от общества нудного слуги господня, Диккенс повел своих гостей осматривать здание собора. Походить по городу не удалось — было уже слишком поздно, и, когда Филдс попросил показать ему дом доктора Стронга, в котором учился Дэвид Копперфилд, Диккенс со смехом ответил: «Здесь их сколько угодно». В шесть вечера, выпив чая в гостинице, компания пустилась в обратный путь, проехав двадцать девять миль меньше чем за три часа. У Филдса в Англии обнаружилась страсть к старинной мебели; Диккенс приобрел где-то допотопный стул и преподнес его своему гостю со словами: «Во-первых, он очень древний; во-вторых, весь изъеден червями, а кроме того, по непроверенным слухам, на него однажды отказался сесть сам Джордж Вашингтон».
211
Судебные инны — 13 юридических корпораций, возникших в XIII веке. Инны готовят полноправных адвокатов-барристеров, которые имеют право выступать во всех судах. Вплоть до настоящего времени существует четыре главных инна — Линкольнс-инн, Грейс-инн, Миддл-Тэмпл и Иннер-Тэмпл. Названия иннов распространялись на здания, в которых были размещены корпорации, и на улицы, на которых стояли эти дома.
212
Испанская таверна — расположена в Хемпстеде, известна как излюбленное пристанище разбойников в XVIII веке.
213
Кентербери — старинный город в графстве Кент, официальная резиденция архиепископа Кентерберийского, первосвященника англиканской церкви.
Почти все лето Диккенс провел в Гэдсхилле, отнюдь не предаваясь праздности, хотя со стороны этого можно было и не заметить. Так однажды, когда он стоял в своем саду, какой-то бродяга, заглянув через забор, заявил, обращаясь к товарищу: «Ишь, нежится, подлец! Небось за всю жизнь ни одного дня не наработал». В июле перед ним забрезжила идея нового романа, в начале августа он уже продумал фабулу, а в октябре начал писать. Первая серия «Тайны Эдвина Друда» была опубликована в апреле 1870 года и имела грандиозный успех, но лишь шести выпускам суждено было выйти в свет. Автор получил неслыханный аванс — семь тысяч пятьсот фунтов, однако спрос на «Эдвина» был так велик, что он мог бы смело потребовать и вдвое больше. По настоянию Диккенса в договор был внесен пункт о том, что, если автор не сможет завершить книгу (он, по-видимому, предчувствовал, что это может случиться), Чэпмен и Холл получат компенсацию за понесенные убытки. Это лишний раз подтверждает, что, если издатели не превращали Диккенса в объект бесстыдной наживы, он вел себя по отношению к ним на редкость благородно. Ни один выпуск не шел в типографию до того, как был прочитан Форстеру, — очевидно, охладев к Коллинзу, Диккенс старался наладить прежние отношения со своим старым другом и будущим биографом. «Эдвин Друд» еще более наглядно, чем «Большие надежды», свидетельствует о том, что непревзойденный мастер «плутовского романа» решил оставить свой излюбленный жанр и отныне посвятить основное внимание занимательности сюжета и психологии героев. Работа над новым произведением требовала от него, по его словам, «большого искусства и самоотверженности», но это попросту означало, что гениальный создатель прославленных чудаков становился автором банальных романов. Впрочем, с его талантом, изобретательностью и феноменальным трудолюбием он, безусловно, смог бы и в этом жанре дать современникам много очков вперед. Его быстрый взгляд уже успел подметить характерные особенности новой, только еще входившей тогда в моду фигуры — предприимчивого английского священника, которого он изобразил под видом симпатичного Криспаркла. Но действительно сочно, по-диккенсовски написан лишь один герой книги — Сэпси.
«Затем мистер Детчери стал любоваться собором, и мистер Сэпси показывал ему одну достопримечательность за другой с таким видом, как будто именно он спроектировал и построил это здание. Отдельные детали ему не нравились, и он упоминал о них вскользь, будто они появились во время его отсутствия по недосмотру рабочих».
Судя по запискам, обнаруженным после его смерти, Диккенс собирался отвести этому последнему представителю славного племени пиквиковцев видное место в книге. Не удивительно, кстати, что под конец жизни Диккенс никогда не вспоминал о «Пиквикском клубе» и не любил, когда кто-нибудь заговаривал при нем об этой книге. Он сам, быть может, удивился бы, перечитав отрывок из своего письма Чэпмену и Холлу, написанного в ноябре 1836 года: «Если бы мне было суждено прожить сто лет и каждый год писать по три романа, я ни одним не был бы так горд, как „Пиквиком“.
Рождество 1869 года он провел в Гэдсхилле, куда съехались его дети и множество гостей. Из-за больной ноги он целыми днями не выходил из своей комнаты, но к обеду с трудом спускался с лестницы, чтобы посидеть вместе со всеми за столом и потом принять участие в общем веселье. Он не любил, когда дети старшего сына называли его «дедушкой», и поладил с ними на титуле «Достопочтенный». В распоряжение внуков был отдан весь дом, но кабинет хозяина оставался святыней, и, когда одна гостья решила познакомиться с библиотекой Диккенса, кто-то из внучат, пробегая мимо, послал ей тревожное предостережение: «Эй, берегитесь, мисс Бойль! Если Достопочтенный узнает, что вы роетесь в его книгах, вам влетит по первое число!» Мэми пожелала провести зимний сезон в Лондоне, и Диккенс на пять месяцев снял дом № 5 на Гайд-парк Плейс (напротив Мраморной арки), где и поселился с начала января 1870 года.
Его лечащий врач, сэр Томас Уотсон, разрешил ему дать двенадцать прощальных выступлений при условии, что это не повлечет за собой никаких поездок. Не приходится сомневаться в том, что это разрешение было дано лишь после длительных уговоров, ибо Уотсон прекрасно отдавал себе отчет, насколько это опасно. Но Диккенс истосковался по волнениям, изнывал без всеобщего поклонения и, наконец, желал возместить фирме «Чеппел» убытки, которые она понесла в связи с его последним, незавершенным турне. Итак, в январе, феврале и марте 1870 года в Лондонском Сент-Джеймс Холле состоялись прощальные чтения, и четыре раза в программе стояла сцена из «Оливера Твиста». После первого убийства его пульс подскочил с семидесяти двух до ста двенадцати, после второго — до ста восемнадцати, после третьего — когда он потерял сознание и долго не мог прийти в себя — до ста двадцати четырех. Одно из этих выступлений было устроено специально по просьбе актеров и актрис. «Некоторые пришли только для того, чтобы посмотреть, какими приемами я добиваюсь такого эффекта. Я тоже поставил себе цель: увлечь их так, чтобы они забыли обо всем на свете. Кажется, удалось». Среди актеров он всегда чувствовал себя в родной стихии и лучше любого театрального директора умел распознать настоящее дарование. Он первым понял, что под псевдонимом «Джордж Элиот» пишет женщина; он с первого взгляда угадал талантливых артистов в Мари Уилсон (будущей леди Банкрофт), которую назвал «самой искусной актрисой, которую я видел на сцене»; в Кэт Терри, впервые «открытой» им на репетиции («необычайно женственна и нежна»); в Дж. Л. Туле, в котором задолго до всех критиков почувствовал «силу и страстность, поистине необыкновенную для комического актера», и в Генри Ирвинге. «Либо я ничего не смыслю в искусстве, либо этот молодой человек когда-нибудь станет великим актером», — сказал Диккенс, увидев его в какой-то второстепенной роли в комедии Г. Дж. Байрона «Ланкаширская девчонка». Около трех лет спустя, в ноябре 1871 года, его пророчество сбылось: Ирвинг покорил Лондон, исполнив роль Матиаса в «Колоколах».