Дикое золото
Шрифт:
Немая сцена затягивалась. Офицерик упрямо стоял в дверях.
– Ну, что еще? – неприязненным тоном осведомился Иванихин. – Живую картину мне тут изображаете, подпоручик?
– Простите, поручик, – решительным тоном поправил офицер.
– А… – небрежно махнул рукой шантарский крез. – Мы люди темные, в таких тонкостях не разбираемся…
– Я бы вас темным не назвал, господин Иванихин, – с тем же упрямо-корректным выражением произнес офицерик.
– Да? Дело ваше… Ну, и что вы тут, любезный мой, торчите, аки статуй? Имеете сомнение в моей личности?
– В вашей
– Соколик мой с аксельбантами… – прищурился Иванихин с нескрываемым вызовом. – Ты хоть имеешь приблизительное представление, сколько в Российской империи людей, тебе неизвестных вовсе? Почитай что, миллиончиков со сто наберется…
– Я бы вас попросил не тыкать, – отрезал поручик. – Хотя бы из уважения к мундиру и представляемому моей скромной персоной ведомству…
– А кто сказал, поручик, что я питаю уважение к вашему ведомству? – последовал молниеносный ответ. – Что это вы глазыньки недвусмысленным образом выпучили? Ежели свербит, составьте на меня протокольчик за противуправительственные высказывания или как там сие зовется…
Несмотря на всю неловкость ситуации, Лямпе было любопытно, как выпутается поручик из деликатнейшего положения, – не составлять же, в самом деле, жандармский протокол на человека, отворявшего иные двери министерских приемных чуть ли не ногою? Лично известного Петру Аркадьичу Столыпину, прилюдно назвавшему Иванихина одним из локомотивов сибирского прогресса? Слегка побледневший офицерик чуть повернул голову:
– Филатов, ступай-ка к обер-кондуктору и объяви, что поезд вынужден будет задержаться. Возникли недоразумения, требующие, похоже, долгого разрешения…
Буторин застыл с неописуемым выражением на упитанном бородатом лице: смесь ужаса и безысходности. Пора было положить этому конец – и Лямпе, неторопливо выпрямившись, достал паспортную книжечку:
– Прошу, господин поручик…
Жестом остановив дернувшегося было исполнять приказ верзилу Филатова, поручик перелистнул страницы:
– Лямпе Леонид Карлович, из дворян Гостынского уезда Варшавской губернии, вероисповедания лютеранского… Жительство имеет в Санкт-Петербурге… Позволительно ли будет, сударь, узнать цель вашего визита в наши палестины?
– Торговые дела, – кратко сказал Лямпе, стараясь, чтобы в голосе не усматривалось и тени задиристости.
– Занятие для империи полезное, – кивнул поручик, возвращая паспорт. – Честь имею!
Он с чуточку преувеличенной лихостью бросил руку к козырьку, тихо притворил дверь купе, и все сидящие там вновь отразились в чисто промытом высоком зеркале.
– Костенька! – с глубочайшим укором, исходившим из самого сердца, только и мог воскликнуть Буторин. Иванихин досадливо поморщился:
– Финогеныч… Ну что ты, братец, трясся перед этим фендриком, как, прости господи, овечий хвост? Вот подал бы я на него жалобу губернатору, а то и в Питер, самому Трусевичу… Потом бы три часа под воротами стоял, аки Лотова супруга, прощенья придя просить…
– Вряд ли, – сказал Лямпе.
– Простите, Леонид Карлович? – развернулся к нему Иванихин.
– Вряд ли стал бы. Юноша с немалым гонором, сие чувствовалось.
– А! Плевал я на его гонор и на его шпоры с малиновым звоном… Помните, как сих господ припечатал Михаил Юрьич Лермонтов, краса русской поэзии? И вы, мундиры голубые…
– Признаться, в авторстве Лермонтова у меня всегда были сильные сомнения.
– Полагаете? – прищурился Иванихин.
– Рассудите сами, – пожал плечами Лямпе. – Автографа сих виршей, написанного Лермонтовым собственноручно, не существует – как и свидетелей, его бы видевших. Есть лишь запись чужой рукой в чьем-то там альбоме да уверения, пришедшие к нам неведомо от кого, – будто бы некто лет десять назад слышал от имярека, что означенный имярек некогда знал человека, своими глазами видевшего другого человека, слышавшего якобы от третьего при неведомых обстоятельствах, что стихи сии якобы написаны под диктовку Лермонтова… Согласитесь, это зыбко и малоубедительно.
– Эк вы жандармика-то защищаете…
– При чем здесь жандарм? – усмехнулся Лямпе. – Милейший Константин Фомич, я ведь все-таки немец. Кровь дает себя знать. Привык к точности формулировок и надежности свидетельств…
– Ну да, ну да, – неожиданно мирно покивал Иванихин. – Как же, помним… Лев Николаич Толстой нам описал блестящий пример мышления немецкого: ди эрсте колонне марширт, ди цвайте колонне марширт… Не обиделись, часом?
– Помилуйте, с чего бы вдруг? – Лямпе усмехнулся еще более открыто. – Сударь мой, а ведь на любой схожий пример, уничижительно показывающий немца-перца-колбасу, я вам приведу не менее меткий и убедительный касаемо славянского племени…
– Господа, господа! – умоляюще воскликнул Буторин.
– Не егози, Финогеныч, – досадливо отмахнулся золотопромышленник. – Это всё шутейно – и я, и господин Лямпе… Языки чешем от скуки. Хорошо, Леонид Карлович. В ваших словах достаточно резона. Но ты, Финогеныч, все равно зря предстал перед этим сопляком этаким оцепенелым зайчишкой… Нашел кого бояться.
– Легко тебе говорить… – с нешуточной грустью произнес Буторин. – Тебе, голубчик, сколько годков? Сорок два. И купец ты – потомственный. А мне, мил человек, пятьдесят восемь, и происхожу я из того самого сословия, каковое во времена моей юности телесным наказаниям подвергалось вполне законно, согласно писаным предписаниям… Как хочешь, а это насовсем въедается…
Лямпе вдруг стало жаль простодушного купца – у коего, кстати, и начинал некогда в приказчиках сын сурового родителя Иванихин. Это потом уже, мало рассчитывая на наследство крепкого, как дуб, отца, наш Константин Фомич развернулся своим умом и смекалкой, обошел бывшего благодетеля настолько, что тот совершенно добровольно стал при бывшем приказчике чем-то средним меж денщиком и приживалкою…
Должно быть, нечто вроде той же самой унижающей жалости почувствовал и Вячеслав Яковлевич – он излишне громко, излишне воодушевленно сказал: