Диктатор
Шрифт:
Андрей не помнил, как дотащился до лестницы, как поднялся наверх, как рухнул на диван…
И вскоре будто сквозь сон услышал звенящий от счастья, как праздничный колокольчик, голос Жени:
— Папочка, как чудесно мы с тетей Бертой погуляли! Мы были в цирке шапито, ели мороженое! Там столько детей, там так весело!
Она влетела в комнату, сразу же уселась на свою лошадку и принялась качаться на ней, громко и весело смеясь.
Андрей с трудом оторвал голову от подушки.
— А мама уже вернулась с демонстрации? — все так же беззаботно щебетала Женя.— Она видела там товарища Сталина?
— Вернулась…— глухо проговорил
— А где же она?
— Ее срочно вызвали на работу.
— А почему ты такой невеселый? — насторожилась Женя.— Ты, наверное, очень скучал без меня?
— Да, да,— Андрей никак не мог взять себя в руки и делать вид, будто ничего не произошло.— Конечно, скучал… Очень…
Глава двенадцатая
За окнами кремлевского кабинета Сталина сгущалась ночь. Обычно в это время суток он был уже на даче, но сегодня задержался, чтобы ответить на письмо преподавателя средней школы Мартышина.
Сталин отложил в сторону только что исписанные листки бумаги и откинулся на спинку стула. «Чем объяснить, что у великих людей чаще всего вырастают непутевые дети? — с досадой подумал он.— Если следовать законам логики, то все должно быть наоборот. Кто может объяснить эту загадочную закономерность?»
Он снова взял листки в руки и перечитал текст:
«Преподавателю т. Мартышину.
Ваше письмо о художествах Василия Сталина получил. Спасибо за письмо.
Отвечаю с большим опозданием ввиду перегруженности работой. Прошу извинения.
Василий — избалованный юноша средних способностей, дикаренок (тип «скифа»!), не всегда правдив, любит шантажировать слабеньких «руководителей», нередко нахал со слабой или — вернее — неорганизованной волей.
Его избаловали всякие «кумы» и «кумушки», то и дело подчеркивающие, что он «сын Сталина».
Я рад, что в вашем лице нашелся хоть один уважающий себя преподаватель, который поступает с Василием, как со всеми, и требует от нахала подчинения общему режиму в школе. Василия портят директора, вроде упомянутого вами, люди-тряпки, которым не место в школе, и если наглец Василий не успел еще погубить себя, то это потому, что существуют в нашей стране кое-какие преподаватели, которые не дают спуску капризному барчуку.
Мой совет: требовать построже от Василия и не бояться фальшивых, шантажистских угроз капризника насчет «самоубийства». Будете иметь в этом мою поддержку.
К сожалению, сам я не имею возможности возиться с Василием. Но обещаю время от времени брать его за шиворот.
Привет!
И. Сталин».
«Кажется, получилось то, что надо,— подумал Сталин,— Правда, у этого Мартышина подкачала фамилия, бьюсь об заклад, что в школе и такие стервецы, как мой Василий, и даже пай-мальчики, не сговариваясь, дали ему кличку Мартышка, хотя сам учитель об этом умалчивает. И тем не менее это, кажется, единственный человек, который осмелился сообщить о «художествах» сыночка не какому-то простому смертному, а вождю. Такая позиция заслуживает уважения, хотя и не может вызывать благодарности. В сущности, такие правдолюбцы всегда несут в себе потенциальную опасность». И у него тут же проскользнуло воспоминание о Тимофее Евлампиевиче Граче.
Сталин вложил листки в конверт и задумался.
«Каким же ему еще быть, этому паршивцу Ваське, если он, Сталин, лишь числится отцом своего собственного сына. Отцу не до детей, а мать предательски бросила их на произвол судьбы.— Воспоминание о Надежде обожгло его и вызвало раздражение оттого, что в этом воспоминании совмещалось несовместимое: чувство горькой любви к ней, не остывающее с годами, смертная обида, которую невозможно простить, и даже ненависть к ней за то, что она столь безжалостно и жестоко поступила не только с ним, своим мужем, но и со своими детьми, которых, как она уверяла, любила больше своей жизни. Странная, нечеловеческая логика: любить детей и сознательно покинуть их. Да, покинуть на произвол судьбы, потому что такие люди, как он, Сталин, не могут быть отцами своих собственных детей, они обязаны быть отцами всего человечества».
Он нажал кнопку звонка. В дверях тотчас же, как привидение, возник Поскребышев. Сталин искоса взглянул на него, но остался доволен: такого исполнителя поискать, к тому же с таким легко общаться: невысок, невзрачен, лысоват, нет ничего такого, что вызывало бы раздражение или зависть. И еще одно, чрезвычайно важное: не человек, а сейф, впрочем, сейф, если в него упрятать секретную бумагу, пожалуй, менее надежен, чем Поскребышев.
— Отправьте адресату,— коротко бросил Сталин, протягивая ему конверт.
Поскребышев сноровисто и в то же время предельно почтительно принял письмо, однако не уходил. Это было на него не похоже: неслышно возникая перед очами Сталина и выслушав его распоряжения, он так же неслышно и неприметно исчезал, чтобы тотчас же, незамедлительно их исполнить.
— Что там у вас? — недовольно спросил Сталин.
— Товарищ Сталин, к вам на прием просится некий Грач, Тимофей Евлампиевич. Он звонит ежедневно с упорством, достойным лучшего применения, и уже прислал три письма.
— Пригласите,— сердито произнес Сталин, недовольный тем, что Тимофей Евлампиевич, не ожидая его вызова, пробивается к нему сам, и в то же время испытывая странное желание пообщаться с ним.
«Кажется, этот доморощенный философ слишком о себе возомнил и вконец распоясался,— беззлобно подумал он, лишь для того, чтобы попытаться пригасить острое желание поскорее ввязаться в словесную дуэль с Тимофеем Евлампиевичем.— Что это ему так приспичило?»
Между тем Поскребышев уже отдал все необходимые распоряжения, и высокий, уверенный в себе человек в штатском встретил Тимофея Евлампиевича у ворот Спасской башни с той официальной предупредительностью, в которой смешивались любезность и холодность. Сопровождающий повел Тимофея Евлампиевича к зданию, в котором находился кабинет вождя. В массивном лифте, отделанном красным деревом, они поднялись на второй этаж, прошли по длинному коридору, устланному ковровой дорожкой, мимо охранников в форме НКВД, ненавязчиво оглядывающих гостя цепкими взглядами. Передав Тимофея Евлампиевича Поскребышеву, человек, приведший его, исчез за дверью. В приемной струился мягкий матовый свет, за плотными шторами угадывалась ночь, и было так тихо, словно во всем этом доме не было ни одного живого человека.