Диктатор
Шрифт:
— И вот всегда так,— негромко сказала Лариса Надежде Сергеевне,— приведут людей ни свет ни заря, и вместо радости — нервотрепка, бесцельная потеря времени, а потом еще и простуда.
Они стояли с Ларисой в первом ряду и большей частью говорили о сущих пустяках — о модах, о кулинарных рецептах, даже о том, каким женщинам к лицу береты, а каким — красные косынки. Надежда Сергеевна не задавала Ларисе серьезных вопросов — вокруг них было слишком много людей и их разговор мог быть истолкован по-разному, даже превратно. Уж кто-кто, а Надежда Сергеевна знала, что на демонстрации, в колоннах, полно штатных
«А здесь они бьют в литавры,— наконец со злостью, так несвойственной ей, сказала тогда Надежда Сергеевна.— Колхозный строй победил полностью и окончательно! Кулачество разгромлено как класс! Стопроцентная коллективизация! — Она помолчала и снова заговорила еще возбужденнее: — Проценты или человек! Им важнее и дороже проценты! Это же театр абсурда!»
…Когда часы на Спасской башне пробили десять, сюда, к Историческому музею, донеслись громкие, повторяемые звучным эхом команды. Начинался парад.
Ларисе почудилось, что все это — и колонны войск, стоявшие недвижимо, будто они были изваяны волшебником-скульптором; и тысячи знамен, портретов и транспарантов, колыхавшихся в сумрачном стылом воздухе; и люди, пришедшие сюда лишь ради того, чтобы пройти мимо трибуны Мавзолея и единым залпом, звенящими от натуги глотками прокричать славу стоящему там, наверху, вождю,— все это, казалось ей, происходит не в жизни, а на огромной сцене и не на планете Земля, а на какой-то совсем другой, не ведомой никому планете.
Она смотрела на демонстрантов, несущих бесчисленное количество портретов, и снова, как тогда, на площади Курского вокзала, когда ее встречал Андрей, Лариса почувствовала острую неприязнь к этому человеку, изображение которого, повторенное миллионы раз, будто жило и затмило собой всех остальных людей. Неприязнь в ее душе росла и росла по мере того, как она обнаруживала, что портретов Сталина было во много крат больше, чем портретов Ленина, не говоря уже о нынешних членах Политбюро. Лариса представила себе, что это не Сталин, а она стоит сейчас на трибуне, и не Сталина, а ее портреты несут по Красной площади, и ей стало не по себе. Неужели ему, считающему себя мудрейшим из мудрейших, не ясно, что все это похоже на комедию, поставленную безумным режиссером, и что вовсе не количество портретов знаменует собой народную любовь?
Оглушительные марши военных оркестров, полные холодной патетики голоса дикторов, провозглашавших многочисленные здравицы, ответное могучее «ура!», способное, как ей чудилось, своей детонацией взорвать и Кремль, и собор Василия Блаженного, и, пожалуй, всю Москву,— была во всем этом какая-то непостижимая смесь величайшего торжества и величайшего издевательства над здравым смыслом.
И тут же Лариса мысленно укорила себя за то, что заблуждается, что все, происходящее сейчас здесь,— это и есть народное торжество, народное единение вокруг своего вождя, способное высекать нечеловеческую энергию из самых обыкновенных смертных. Да и разве можно было в этом хоть чуточку сомневаться, взглянув на эти ликующие, смеющиеся, счастливые лица демонстрантов, поднявших над головами знамена, цветы и даже детей, устремивших горящие радостным фанатизмом взоры к трибуне Мавзолея, к своему божеству которое изредка отвечало на приветствия взмахом правой руки, полным величавого достоинства.
С этими смешанными, запутанными в своей противоречивости чувствами Лариса вместе с колонной и шла по площади и тоже, поддаваясь мощному влиянию тысяч людей, взмахивала руками, смеялась и плакала, выкрикивала то, что выкрикивали шедшие рядом с ней, а они повторяли слово в слово то, что выкрикивали в микрофоны неутомимые и, видимо, довольные своей миссией дикторы.
— Какой же он неисправимый упрямец! — Лариса вдруг расслышала голос идущей рядом с ней Надежды Сергеевны,— Обещал же одеться потеплее и обманул. Простудится, непременно простудится! Там же, наверху, такой леденящий ветер!
Лариса посмотрела на трибуну, ища глазами Сталина. Отсюда, издали, он был еле виден. Лариса взглянула на Надежду Сергеевну — она шагала широко и раскованно, увлеченная, высокая, смеющаяся, в распахнутом пальто. Лицо светилось вдохновением, она отчаянно махала вытянутой вверх рукой, словно старалась, чтобы он, ее Иосиф, смог разглядеть жену даже в этом, слившемся в единую плотную массу, громадном скоплении людей.
«Боже, как она его любит! Любит, несмотря ни на что! — вспыхнуло в голове у Ларисы.— И как гордится им!»
И Лариса порадовалась тому, что, думая так, она совершенно не осуждала Надежду Сергеевну, потому что такая любовь заслуживает только того, чтобы ею восхищались, что такая любовь достойна лишь преклонения перед нею.
Она не помнила, как толпа вынесла ее к Васильевскому спуску, и лишь услышала слова Надежды Сергеевны, напоминавшей ей о завтрашнем приеме, и увидела, как та, отделившись от своей колонны, быстрыми шагами, сопровождаемая охранником, появившимся будто из-под земли, пошла к воротам Спасской башни…
Когда на другой день, уже близко к вечеру, в осенних сумерках, Лариса и Андрей пришли к Спасской башне, часовой с напряженным, непроницаемым лицом заглянул в списки и бесстрастным голосом сказал, что их фамилий нет. Андрей страшно обрадовался, и они уже было собрались уходить, как вдруг увидели спешившую к ним Надежду Сергеевну.
— Простите меня, пожалуйста,— запыхавшись, сказала она.— Представьте, комендант позабыл включить вас в список. Вот пропуска, пойдемте.
— Документы,— тем не менее потребовал часовой.
Проверив документы, часовой пропустил их, и они пошли к входу в Кремлевский дворец. Андрей и Лариса почувствовали себя вдруг, как в сказке, попавшими совсем в другой мир, совсем не тот, который существовал сейчас по противоположную сторону Кремлевской стены,— мир особый, загадочный, пугающий своей запретностью, вызывающий трепет и восторг.
— У нас тут очень строго,— как бы оправдываясь, говорила Надежда Сергеевна.— Но вы чувствуйте себя как дома.
— Мы доставили вам столько беспокойства,— взволнованно сказал Андрей.