Дилогия Василия Гроссмана
Шрифт:
Но насколько сам Гроссман правду понимал или разрешил себе понять?
Идея, которая ведёт Гроссмана в построении этой книги, - "великие связи, которые определяли жизнь страны" под главенством большевиков, "самое сердце идеи советского единства". И, мне кажется, Гроссман искренно самоубедил себя в этом, - а без этой уверенности такого романа и не написать бы. Во многих эпизодах, сюжетах у него вышли в высокие чины из самых простых низов, подчёркивается их "пролетарское" происхождение, социальные верхи сохраняют и сегодня родственные связи с низами. И нищая крестьянка уверенно говорит о своём малом сыне: "При советской власти он у меня в большие люди выйдет". И - не в тех всех декламационных цитатах, приведенных выше, а вот в этой теории органически единого, сплочённого советского народа - и заложена главная неправда книги.
Я думаю - тут и ключ к пониманию автора. Его Мария Шапошникова "знала в себе счастливое волнение, когда жизнь сливалась с её представлением об идеале", автор же чуть-чуть подсмеивается над ней, - а и сам таков. Усвоенному идеальному представлению он с напряжением следует черезо всю книгу - и только это дало ему осуществить то, что мы видим:
Я так понимаю: во всех лжах этого романа - нет цинизма. Гроссман годами трудился над ним и верил, что в высшем (а не примитивном частном) понимании - смысл событий именно таков, а не то уродливое, жестокое, нескладное, что так часто происходит в советской жизни. (Тому должно было сильно помочь, что, как пишет Липкин, сын меньшевика Гроссман долгое время был марксистом и свободен от религиозных представлений. После скорой за тем смерти Сталина Гроссман что-то выбрасывал, от чего-то книгу облегчал, - но это не может касаться нашего тут разбора: мы рассматриваем книгу такой, как она предназначалась читателям при Сталине, какой появилась впервые в свет и оставалась бы, если б Сталин не умер тотчас. Да она - по прямой линии продолжала всё то влияние на мозги воюющих, какое Гроссман вёл в войну через "Красную звезду".) И получилось - безпогрешное выполнение того, чего от советского писателя и ждут верховные заказчики. Кроме навязанной войны, проклятых немцев и их бомбёжек - жизнь ни в чём к человеку не груба и не безжалостна. Испытываешь над книгой тоску по полноте правды, а - нет её, только малые раздробышки. От сокрытия стольких болячек и язв советской жизни - мера народного горя далеко-далеко не явлена. Горе распахнуто там, где оно не запрещено: вот - горечь эвакуации, вот - детский дом, сироты, всё - от проклятого немца.
К тому же - и "умные" диалоги если не пропагандны (большей частью), то вымученны; если философствование - то скользит по поверхностному слою жизни. Вот едет Штрум в поезде, пытается что-то охватить мыслью - а мыслей-то и нет. Да ни у кого в романе нет и личных убеждений, кроме общеобязательных для советского человека. Как же писать такое большое полотно - и без собственных авторских идей, а только - на общепринятых и на казённых? Да ни одной и военной серьёзной проблемы не обсуждено; а где, кажется, вот коснётся научной, что-то из физики, - нет, только всё рядом, а сути - нет. И промышленного производства - слишком много, лучше бы меньше да внятней по содержанию.
Военную тему - а она в книге и составляет костяк, Гроссман знает: на уровне штабов, разъяснительно; и - топографически подробно по Сталинграду. Главы, обобщающие военную ситуацию (напр., I-21, I-43, III-1), превосходят по значению и нередко вытесняют собой частные боевые случаи. (Но об истинном катастрофическом ходе войны 1941 и 1942 Гроссман не только не может промолвить из-за цензуры - он и действительно понимает ли замысел, размах немецких операций и ход военных действий? От этого, на фоне Истории, обзоры его не выглядят объёмно.) В обзорных главах, увы, Гроссман и злоупотребляет фразами из военных сводок, язык - вместо непринуждённого или литературного - начинает походить на переложение официального, вроде: "немецкие атаки были отражены", "яростная контратака остановила немцев", "войска Красной Армии проявили железную стойкость". Но в этих же главах он чётко передаёт необходимые для читателя расположение сил и даже (целиком словесно!) карту местности (Сталинград, очень хорошо). Близость к штабной ознакомленности затягивает автора излагать войну как ведущуюся по умной стратегии. Но он старательно вырабатывает и своё восприятие войны (как свежо: в леса "войска несут с собой машинное дыхание города", а в город "вносят ощущение простора полей, лесов") и очень добросовестно восполняет прорехи своего личного опыта на основе многих встреч и наблюдений в военной обстановке.
– Вся сюжетная возня с комиссаром Крымовым оказалась для книги насквозь проигрышной. Когда-то успел "взрывать" царскую армию, затем немалый коминтерновец. (Тянет Гроссмана на этот Коминтерн, и Кольчугин же у него возвысился до Коминтерна.) 40-дневный выход Крымова из киевского окружения - в бесплотных общих словах, и невыносимо фальшиво, как он перед своим отрядом поднял партбилет над головой: "Клянусь вам партией Ленина-Сталина, мы пробьёмся!" (И очень уж легко, без допросов, приняли их из окружения.) Как военные газетные очерки Гроссмана в общем виде, и эти главы несут в себе такие фразочки: "И те, кто пробирались из окружений, не распылялись, а, собранные железной волей Верховного Главнокомандующего, опять становились в строй". Но сам Крымов что-то никак не станет в строй: второй год войны всё гуляет одиночкой по полям и областям и едет в Москву искать штаб Юго-Западного фронта? Комиссаром противотанковой бригады мы его тоже не видим - вот, бессмысленно едет на легковушке через бомбимую переправу в отрыве от своей бригады, что-то "разведывать" в степи, - это не дело комиссара (но Гроссману было так сюжетно удобнее обыграть переправу вместо крупного боевого смятения). Узнаём готовой фразой, что Крымов "всегда подолгу разговаривал с красноармейцами, проводил часы в беседах с бойцами", но даже полстранички живого диалога не видим, а как только он услышал малое колебание в одном солдатском голосе, сразу - оттяжку: "Вы раздумали советскую родину защищать?" - а это известно чем пахнет. Наконец от этой полезной работы Крымова "отзывают в политуправление фронта", теперь он в тылу готовит доклады о международном положении и вот, крайне необходимый красноармейцам, переправляется через Волгу в страдательный Сталинград (конец романа).
Хочется искать спрятанную иронию в тираде комиссара дивизии: "Нацеливайте политсостав на политработу в наступательном бою", а те затем "проводили беседы о фактах героизма" - однако нет зацепки услышать иронию. (Впрочем: ещё ж в каждой роте политруки, но когда уж доходит до настоящего боя - Гроссман их нам не рисует.)
Великолепная глава - описание первой бомбёжки Сталинграда -
– Единственный конкретный полевой бой - северней Сталинграда 5 сентября, где батарея Толи, это достаточно живо.
– И весьма хороша сплотка глав о растянутом бое батальона за сталинградский вокзал (III, 37-45). Хорошо видны многие детали, подбитие танка из бронебойки, абзацы об осколках, минах, бомбо-снарядное давление на солдатскую душу, "закон сопротивления духовных материалов", смерть ротного Конаныкина; и полуигривый пассаж, как бы в развитие толстовского капитана Тушина: "немцы бежали косо, рассыпчато. Казалось, они лишь мнимо бежали вперёд и действительной их целью было бежать назад, а не вперёд; их кто-то сзади выталкивал, и они бежали, чтоб освободиться от этого невидимого, а оторвавшись, начинали юлить". Это - и не просто фантазия, это ведь верно и по существу, - и эту бы верность да обратить и на наших бы окружённых бойцов, когда были перебиты все до одного командиры. Конечно, они окружены вплотную, это сплачивает к безнадёжной обороне, у них как будто не остаётся выхода, но это же не может не пробудить и мыслей о сдаче в плен? Однако разве может быть такая мысль у железных советских красноармейцев, да даже и штрафников?
– они все стали выше себя, и даже освободились от человеческих недостатков, у кого такие замечались ранее. И даже прямо от автора: они "не захотели бы отступить", сиречь - хотели погибнуть. Всё же этот бой, от которого не осталось живых свидетелей для рассказа, и значит, во многом воображённый автором, хорошая удача. Он нарастает как античная трагедия, когда должны погибнуть все. И "светящиеся кровью очереди" трассирующие, и "чёрные слёзы" на лице Вавилова.
А вот попадая в блиндаж командарма Чуйкова - ждёшь чего-то исторически важного. Но Чуйков натянут авторским умозрением, характера нет, а разговор его с членом Военного совета, то бишь комиссаром армии, сползает в то, сколько человек в партию вступили под боями. Комдив Родимцев сразу покинут, а очень его не хватает: ведь это он послал в наступление на гибель и не поддержал окружённых. (Да ведь тупых жестоких начальников у Гроссмана почти и нет: все - добрые да осмысленные, и никто не трясётся за свою шкуру перед высшими.) О том, что наших людей губят, и губят без смысла и без счёта, - в этой книге не прочтёшь. Наблюдал автор много, да, и немало черт фронтовой психологии передаёт правильно, - но ни разу фронт или бой не увиден глазом безвыходного народного горя. Потонула рядом баржа с солдатами, перегруженными гранатами и патронами, значит - все на дно, а мы - мимо, с теми, кто пристал к берегу, под узкую полоску разбитых зданий и почти уже сданного города, - и вдруг: "тысячи сразу ощутили, что теперь в их солдатские руки попадает ключ от родной земли", - да вздор, совсем не это они ощутили. И уж как умильно-бесстрастны сапёры переправ под обстрелом. Редко разрешены совсем естественные чувства: офицерам связи при штабе фронта, с опасностью снующим через Волгу, не забывать о пайке; или армейскому продотдельцу утопать в благах, - но это совсем мельком, без осуждения и без задержки мысли на том.
Ещё запомнятся: пейзаж разбомбленного города ночью; пешая переброска войска по левому берегу Волги в свете пролетающих автомобильных фар, в том свете и беженцы, ночующие в степи, да "трепещущая голубая колоннада прожекторов". И как раненые передвигают свои "руки-ноги, точно ценные, не им принадлежащие предметы". Вот тут - пронзает боль войны.
Если понимать эту войну как народную, то тема русской народности должна была бы занять в книге заметное место. Но этого - никак нет. Вавилов введен в начале и в конце как единственный символ того, но в жизни он дышал колхозом, а в смертную минуту думает: "там - что, там - сон", - вполне по-советски, атеистично. И ни у кого в этой книге не проявилась хоть толика веры в Бога, если не считать крестящихся в бомбоубежище старух. Ну, ещё: увядшие ветви маскировки вокруг пароходных труб - "словно на Троицу".
Удался лишь один яркий прорыв народного характера, вместе и с народной приниженностью. Старшие офицеры в лунную ночь переправляются на моторке через Волгу (III-54, 55). Опасно, как пройдёт? Беспокойный подполковник протягивает на редкость спокойному мотористу, кому переправа заобычай, портсигар: "Закуривай, герой. С какого года?" Моторист взял папиросу и усмехнулся: "Не всё равно, с какого?" И правда: переправились благополучно, выскочили - и даже забыли проститься с мотористом. Вот здесь - оскалилась правда. А вместо неё - несколько раз высказаны крайне неуклюжие похвалы: "самый великодушный народ в мире" (I-46); "то были добрые и умные глаза русского рабочего"; "ни с чем не сравнимый смех русского человека"; да на конгрессе Коминтерна "милые русские лица". Постоянная тема "единства советского народа" никак не заменяет русской темы, столь важной для этой войны.
Не менее русской (да и всякой другой истинно-важной стороны советской жизни) подавлена в романе и еврейская тема - но это, как мы читаем у Липкина, да легко и догадаться, было вынужденным. Гроссман - горел еврейской темой, особенно после еврейской Катастрофы, даже "помешался на еврейской теме", как вспоминает Наталья Роскина. Ещё на Нюрнбергском процессе распространялась его брошюра "Треблинский ад", сразу после войны он был инициатор и составитель "Чёрной книги". А вот, всего несколько лет спустя, заставляет себя молчать, да как? Почти наглухо. Он всё время держит еврейское горе в памяти, но припоказывает его крайне осторожно - всё то же старание увидеть свой роман в печати во что бы то ни стало. Узнаём, что где-то от чего-то умерла неизвестная нам Ида Семёновна, мать Серёжи. Смерть у немцев другой еврейской матери - Штрума, дана не в полный звук, не в полное сотрясение для сына, а - притушёванно, и с интервалами; упомянуто, что сын получил от неё предсмертное письмо - но оно не разъясняется нам. Прямо, воочию, показана только доктор Софья Левинтон, дружественно-карикатурная и с хорошей душой, да физик Штрум - любимый герой автора, даже и alter ego, но, вероятно именно потому, - довольно бесплотный, неощутимый. Рельефней выставлена еврейская тема лишь на немецком фоне: в кабинете Гитлера как план уничтожения, а на фотографии эсэсовца - как процессия евреев, бредущая в это уничтожение.