Дипендра
Шрифт:
«Нет, я не сомневаюсь».
22
Из Америки я вернулся совсем другим. Отец, конечно, был в шоке, что меня выгнали. Но меня это мало волновало. Я все же прошел свой западный университет. Дипендра заразил меня своим аристократическим нонконформизмом. Он, кстати, любил ту же музыку, что и я. И панк, и рок, и классику (мое почтение папаше). Часто мы, плавно перетекая из одного бара в другой – из «Дублина» в «Атлас» или в «Кью» (Дипендра предпочитал дешевые студенческие бары), затягивали что-нибудь старинное из «The Wall», что-нибудь вроде: «We don’t need no education». Или из «Led Zeppelin» просто: «Пам– пам-пара-па-пам». И, беззвучно смеясь, смотрели друг на друга, как две экзотические, еще не вымершие цапли. А потом бодро принимались за «Rammstein». Нет, мы не только развратничали, хотя и развратничали тоже. Давенпорт – как она раздвигает это свое для тебя, двумя пальчиками блестящие лоснящиеся губки, глаза в глаза и наглая насмешечка – может быть, это был даже не разврат, а какое-то священное изумление. «Дионис, разорви меня в клочья! – кричал Крис, подхватывая какую-нибудь пьяную хохочущую мулатку за ляжки и тяжело, неуклюже переваливая через плечо, она визжала от наслаждения. И снова, теперь с высоты, снова
Вторичный мир – пластмассовые одноразовые тарелки и пластмассовые профессорские сынки, поющие с чужих слов пластмассовые гуманистические ценности. Мы предпочитали живые пизды и распаляющий воображение кокаин, белый смертоносный порошок. Как я, дрожа, ссыпаю его на стеклышко, слежу, чтобы не пропало ни одной снежинки, и осторожно разделяю маленькой стеклянной палочкой на две равные (и, увы, неравные) линии. Как Дипендра тихо говорит мне «вот так» и, не дыша, о, не дыша, приближает к лицу, к самому носу, и так же и я, и так же и я, как второй Дипендра, и мы кружимся, кружимся в снежном вальсе, кокаиновые хлопья снежных пизд, здравствуй, принц, здравствуй моя непризнанная печаль, моя любовь и надежда, только ради тебя я стану как женщина, как твоя и жена, и мать и сестра. Я не хочу принадлежать этому миру, о, жизнь – строжайшая машинка, – отпусти…
И машинка отпускала. Ни тебе лекций, ни семинаров. Бляди из «Доллз» были моими профессорами.
Крис вдыхал по-другому, через длинную трубочку, через специальный кокаиновый аппарат, боясь передозировки, как бы не заморозиться. Крис говорил, что знает методу, как открывать себе третий глаз. «Просветление – это секреция, – смеялся Крис, – и у каждого есть эта таинственная железа, вырабатывающая эзотерическую жидкость. Моя метода шаг за шагом физиологически превратит тебя в бога». Он ссылался на Олдоса Хаксли, предпочитавшего молитве ЛСД. Крис напылял в свою носоглотку и в легкие через день, начиная с 0.2 и прибавляя по 0.1 условных единиц, рассчитанных на каждый килограмм веса. Через два дня на третий сбрасывал по 0.2, а потом на четвертый набавлял по 0.3 и так, пока его не начало рвать. Нам с Дипендрой он сказал, что он где-то ошибся и продолжал настаивать, что метода верна.
Да, папа, я открыл для себя другие университеты. Я узнал, как живут короли (ну, хорошо, пусть не короли, а наследные принцы). Да, я стал против, я стал против всех, законченный монархист с анархистской подкладкой. Не революция, нет, но монархия с открытым вопросом о вере, как говорил второй мой учитель Крис. «Открой, что ты бог сам и стань по ту сторону богов, которых тебе навязывают другие. Говори всем (хотя тебя, быть может, и не поймут), что у каждого человека своя религия».
«Ты ничего не понимаешь», – я так и сказал отцу в первый же вечер, когда он обвинил меня, что я просто выбросил на ветер деньги, которые он мне дал на образование. «Вы оба, – оборвал его я, кивая на Нину, – доживете до старости и будете счастливой парой ездить на инвалидных колясках по супермаркетам, я видел таких там, в Америке, и мне такого счастья не надо!» Я хлопнул дверью своей комнаты, показывая, что разговор окончен, а через час собрал вещи и поехал ночевать в общагу к своему другу. Это было вечером, часов в десять. В Москву я прилетел в тот же день в семь утра. Пятнадцать часов в семье и я уже был сыт по горло. На хер! Его проповеди взбесили меня с первых же слов, как будто он и был один из тех клерков, которых так презирал Дипендра. Я почувствовал в себе какую-то странную морозную легкость, легкость морозного солнечного дня, все ту же кокаиновую легкость (хотя я уже с неделю как не забрасывался), претворенную теперь в священный гнев, и я обращал его в слова, которые так свободно и так легко бросал им как несомненную правду – «Неужели же вы, взрослые люди, не видите!» Я словно бы хлестал их презрительно по щекам, вот вам, вот вам, вы же хотели от меня с этой Америкой избавиться, думаешь, я, папа, не понимаю?! Поддельный мир, папа, поддельный мир, вы просто разыгрываете по инерции ваши супружеские роли, но вы уже все давно для меня мертвецы. А для меня остается только любовь и свобода. И ты, папа, так ничего и не понял в этой жизни, потому что ты неудачник и ты предпочел инфантильное болото брака своей любви!
Чего я только не наговорил тогда. На Нину я вообще не обращал внимания, словно бы ее и не было, хотя она стояла рядом с ним вся красная от слез и закрыв лицо руками, пока я продолжал хлестать и хлестать его словами, его, своего отца, этими жестокими словами. Он стоял, опустив голову, а потом тихо сказал:
«Какая же ты дрянь…»
Так я и выскочил в свое ничто, свободный и никчемный, без копейки денег. Мне пришлось жить то в общаге, то на даче у кого-нибудь из своих друзей, заражая их своими крамольными речами и разыгрывая роль несправедливо изгнанного из семьи сына. К моим кумирам Биллу Гейтсу, Роджеру Уотерсу и Тиллу Линдеману присоединился еще и Лимонов (я покупал его газету и все мечтал что-нибудь туда написать). В целом получалась довольно гремучая смесь. Кое-какие деньги я зарабатывал сборкой компьютерного “железа” и наладкой программ по разным знакомым. Развлечения, конечно, были все больше не те, что в Америке, как правило просто пьянки. В компаниях с девочками я пытался напевать Уотерса, чтобы понравиться им, или заводил мятежные разговоры, но это были не те девочки, как в “Доллз” или в Давенпорте, которых можно было бы просто взять за сиськи, показав перед этим десятидолларовую бумажку. Увы, моя отвратительная внешность, я буквально ненавидел свои отражения в зеркалах, в особенности ассиметричность своего лица, хотя в детстве мать утешала меня, что у многих талантливых и гениальных людей было лицо с нарушенной симметрией, и приводила в пример Пикассо, Дали и моего же собственного отца, от которого я унаследовал эту ассиметрию, вдобавок мой маленький рост и вес давали мне не много шансов в конкуренции с другими самцами. Да и идеалы здесь были не те, эти «принцы» хотели теперь просто хорошо жить, вписавшись после института в какую-нибудь инофирму на должность менеджера или бухгалтера, так же, как и их «принцессы», которых я впрочем иногда пытался у них отбить своими сбивчивыми аристократическими разговорами. «Витек, да ты же фашист! – дразнили меня некоторые из них. – Дай тебе пулемет, ты же нас всех перестреляешь». «Ну не всех, конечно, – отшучивался я. – Девочек ждет кое-что поинтереснее». «Что, например?» «Ну например, перемена пола». Кто-то, ухмыляясь, подливал мне вина. Потом все парами разбредались по комнатам, а я, как всегда, оставался один. Денег на проституток не было.
Однако несмотря на свою внешность и весь привитый мне Крисом цинизм, втайне я все же ощущал себя нежным и красивым. Конечно, я мог бы найти себе какую-нибудь подружку, но какую-нибудь мне было не надо. Мне нужна была королева и я искал только ее. Вечерами я часто вспоминал Дипендру и даже иногда ловил себя на странных мыслях. Что было бы, если бы мы были с ним геями? Наверное, есть же и что-то чистое в однополой любви – мужская дружба, доведенная до совершенства… Впрочем, я со стыдом прогонял эти неясные, стесняющие меня фантазмы. В дневной жизни я все жаднее и жаднее вглядывался в мелькающие под юбочками ляжечки (когда мерзавки любезно, словно бы специально для меня перекидывали в своих креслах нога на ногу). Крис научил меня не стесняться мастурбации. «Когда наступают тяжелые времена – проблемы с деньгами, а значит и с женским полом, – сказал как-то мне он, – не мучай себя воздержанием. Онанизм – не детский порок, как нас обманывают в школе. Онанизм это закон природы. Бери пример с животных и богов. Онан – персонаж Ветхого Завета». Он добавил, что в некоторых тайных религиозных культах мастурбация – часть ритуала для вызывания божества, надо только знать, как правильно сконцентрироваться в последний момент, чтобы семя не пропало даром и чтобы успеть послать божеству заклинание. «Но не словами, – тихо и серьезно проговорил он, приближая ко мне свое фаллосообразное лицо, – а из самого сердца, как бы поверх слов, чувством, как учит нас Алистер Кроули». Он вдруг отодвинулся и как-то странно подмигнул. Я долго не мог понять, подшутил он надо мной или нет, ведь там, в «Доллз», лучших девочек выбирал себе прежде всего Дипендра, потом он, Крис, а я – то, что оставалось. Хотя как младший я и не жаловался, тем более, что, как правило, расплачивался за нас все-таки Дипендра.
Об отце и о Нине в эти месяцы своего добровольного изгнания я старался не вспоминать, словно бы они остались где-то там, за моей спиной, маленькие, еле видные, словно бы я оставил их где-то внизу на равнине. Правда иногда среди ночи отец вдруг вырастал из моих снов, он долго плакал и молился, а потом вонзал нож в мое сердце. Я тоже плакал, но не умирал, и тогда он вонзал нож еще и еще. Я старался не вспоминать об этих ночных кошмарах. Я ждал каких-то других событий в моей жизни. Я предчувствовал, что моя судьба уже таинственно изменяется, хотя пока еще, словно бы невидимая река, течет под землей, чтобы выйти наружу совсем в неожиданном месте.
Однажды вечером, когда за осенним лесом садилось солнце (я жил на даче у своего старого друга один), однажды вечером, когда было как-то особенно грустно, как-то особенно тихо и пронзительно, словно бы вокруг раздвинулось само пространство, раздвинулось само в себе, раскрывая еще какие-то другие невидимые ходы, и вечерние стрижи, словно бы почувствовав эти новые невидимые измерения, беспокойно устремились на их поиски, я видел, как они стремительно исчезали и вдруг неожиданно появлялись, закат, зеленея, медленно обращался в ничто, однажды вечером я почувствовал словно бы чье-то присутствие за своей спиной. Это было странное ощущение, какого я еще не знал прежде, как будто кто-то и чего-то от меня хочет, но я не знаю кто и чего. Я стоял у окна, глядя, как догорает закат, иногда я слышал, как в саду падают яблоки, и вдруг в меня прокралось предчувствие какого-то нового наслаждения или даже не наслаждения, а какого-то нового рождения, проникновения в новую жизнь. «Сними с себя одежду», – услышал я изнутри тихий, но властный голос. Я стал медленно раздеваться. «Сними все». Я снял все. «Открой дверь». Я был в ужасе, хотя в это время в деревне все уже разбредались по домам и было маловероятно, чтобы кто-нибудь меня увидел. Я открыл дверь. Фаллос мой поднимался, наливаясь и наливаясь кровью. «Да, – сказал голос, – сделай это. И перед самым концом загадай желание». Я вспомнил Криса, словно бы он тоже был здесь и вместе с Дипендрой они принимали меня в какой-то свой священный орден. Я начал… Нет, это было не безумие и не просто мастурбация, я не знал, что это было, но я принял это как какую-то епифанию, как непонятное явление божества, словно бы это и делал со мной бог. И я загадал желание. Нет, не о деньгах, не о власти и не о славе. Я не знал имени той, которую я мечтал встретить. Но теперь я знал, что она появится, потому что, потому что…
23
Палач есть палач и самое главное для него длина веревки, потому что приговоренный должен умереть хорошо. Королевский палач – мастер своего дела и исполнял приговоры еще для отца короля Бирендры, каждый раз получая новый надел земли в награду за свою работу – кусочек земли в пятнадцати милях от Катманду на берегу священной реки Бхагмати, где в своем разрастающемся саду семья палача сможет посадить еще несколько фруктовых деревьев или завести еще одну виноградную лозу. Палач – достопочтимый человек в обществе, отец многочисленного семейства, он избавляет несчастных от их несчастий, перенося их по закону дхармы в лучшую жизнь, где они смогут попытаться исправить свои ошибки. К сожалению казни в Катманду случаются не часто, только лишь в исключительных случаях, и для хлеба насущного палачу надо иметь какую-то повседневную работу. Искусство же (а казнь безусловно есть искусство) отходит, увы, на второй план, уступая место работе и быту. Однако фруктовое и виноградное вино – неплохой бизнес, тем более, что здесь, в Гималаях, так много страждущих путешественников. Они неустанно заняты поисками освобождения – им стоит попробовать молодое вино.
Что же касается длины веревки, то своего искусства палач не забывает. Чтобы казнимый умер действительно хорошо, у него должна безболезненно переломиться шея. Тогда и душа палача не будет болеть, и Кали не накажет его мучениями в этой жизни. Кали не пошлет ему девочку, и его жена не заплачет при появлении ребенка на свет, потому что после смерти главы клана палачей по закону наследство переходит не к старшему сыну, а к мужу дочери, даже если она младше других сыновей. Вот почему еще не нужно причинять страданий казнимому, об этом написано еще в летописи Дханг. Если же веревка окажется слишком коротка, то казнимый умирает от удушья, бедняга дергается в течение нескольких минут и присутствующие при казни видят, как веревка вибрирует над люком, куда он провалился после того, как палач нажимает рычаг и люк с грохотом разверзается под ногами несчастного. Голова же его не должна быть видна над люком. Даже если при казни присутствует король, голова должна повиснуть ниже уровня пола. Любой человек с воображением легко представит себе и так, что разыгрывается в эти мгновения там, в тесном темном пространстве под эшафотом, куда проваливается казнимый. Вытаращенные белки, вывалившийся язык… Только палач еще может с досадой глянуть в яму, если веревка дергается слишком долго.