Дипломаты (2 часть)
Шрифт:
А Чичерин прав: иногда будущее видится нам и совестью нашей, и нашим другом, и нашим судьей. Непросто представить зримо, каким оно будет, будущее, но его голос Петр слышит явственно. «Действуй так, как велит тебе твоя преданность новому миру! Не робей, не оглядывайся, не опасайся, что кто-то схватит тебя за рукав и скажет, будто ты слишком самостоятелен. Будь самостоятелен! Действуй свободно, во всю мощь ума и опыта, набирайся сил и иди дальше! Если надо, остерегись… если велит тебе разум и опыт, трижды испробуй, прежде чем сделать шаг, но шаг этот сделай, без него не добудешь победы».
Петр вошел в кают-компанию. Еще на лестнице, где ощутимо распознавался голос моря, он уловил едва слышную мелодию – внизу в полутьме играл Чичерин.
Старик в вязаной куртке задумчиво жевал потухшую сигару. Он был обескуражен и насторожен. Кем ему виделся Чичерин, артистически играющий Моцарта?.. Сыном английского ленд-лорда, порвавшим с семьей и ушедшим в искусство, вечным студентом или артистом, бездомным и гонимым?
Петр вернулся в каюту вместе с Чичериным. Били часы. Девять, десять, одиннадцать… Медленно остановились удары. Чичерин поднес к настольной лампе часы, принялся переводить стрелки.
– Завтра в это время мы будем в Стокгольме, – сказал он.
– Нас встретят? – спросил Петр.
– Воровский.
Петр не сумел сдержать вздоха, но Чичерин будто не заметил этого – он молча переводил стрелки.
22
Зима семнадцатого года не считалась с календарем. Декабрь не принес в Питер ни обильного снега, ни морозов. Туманы, что полая вода, поднимались от реки, высоким валом втекали в Невский, медленно заполняя своей теплой влагой Садовую и Литейный, площади у Николаевского вокзала. Туман накрывал собой и Казанский собор, и Мариинку. и Главный штаб, и Академию художеств, и Биржу с ее колоннами, и красно-серое здание бывшей немецкого посольства на площади у Исаакия и разводные питерские мосты… Подобно мачтам погибших кораблей, из серо-стальной пучины тумана торчали только минареты мечети, шпиль Петропавловки да Исаакия округлая скала.
Где-то над городом солнце торит извечную свою стежку, там блеск облаков и ясное небо, а Питер будто навсегда погружен в сумерки – они стали его ночным и дневным светом. В такую погоду не мудрено сбиться с пути, тем более что ехать надо на какую-то Фурштадскую. От Троицкого моста, где обосновалось английское посольство, доберешься туда не иначе, как через центр: из французского и японского посольств, которые, будто близнецы, утвердились на набережной, не проще. Точно в расчете на ненастье, посольства выстроились на невской береговой линии: отдай команду, и рассчитаются как на поверке: французское, японское, английское, бразильское, шведское!.. Все на одной линии, все на набережной. Набережная, в сущности, была посольским кварталом, который можно было бы обойти за десять минут. Разумеется, никто пешком не ходил, даже тогда, когда из одного посольского особняка можно было увидеть другой, но это вопрос особый – послы, как известно, к пешему строю не приспособлены.
Но неожиданно идеальный ранжир посольств смят и нарушен. Это сделали американцы. Для своего посольского здания они облюбовали скромный особняк на Фурштадской. Не на набережной или хотя бы на Морской или Миллионной, а на Фурштадской. стоящей в стороне от больших дорог столицы. И произошло необычное: восемь посольств, как восемь кораблей, стоящих на якоре, забыв о национальном престиже и достоинстве, вдруг снялись с якоря и устремились на Фурштадскую. Устремились, пренебрегая петербургским ненастьем, будто они никогда не знали другой дороги, кроме этой. Впрочем, к чему каждый раз ездить на
А пока суть да дело, зима укрыла город шапкой тумана, и по новым и старым магистралям города спешат на Фурштадскую автомобили, высвечивая путь светом своих фар, оглашая воздух неистовыми гудками. День у американского посла расписан плотно: завтрак с сербским посланником, обед с депутатами Учредительного собрания, полуденный чай с итальянским поверенным в делах, ужин (поздний) с лидерами эсеров и, наконец, ночная поездка к Троицкому мосту, к Бьюкенену. Надо отдать должное Бьюкенену, он не балует американского посла визитами – то ли ему непросто смириться с утратой британского престижа, то ли он в самом деле перманентно болен. Посол стар, брюзглив, у него постоянно болят ноги и поясница, он зябнет, он давно просится на родину и может себе позволить роскошь не ездить к американскому послу, тем более что депутаты Учредительного собрания бывают и у него.
Длинная очередь русских депутатов, которых принимает американский посол, неожиданно прерывается: накануне пришла дипломатическая почта и посол занят. Пока дюжие парни, доставившие пять хорошо утрамбованных мешков с почтой, отсыпаются в верхних комнатах дома, посол в какой уже раз перечитывает машинописную страничку на тонкой рисовой бумаге. Оказывается, вещи, о которых до сих пор говорили недомолвками и намеками, имеют названия, при этом достаточно точные. Посол ставится в известность, что русский вопрос будет предметом англо-французских переговоров, которые состоятся в Париже еще до нового года. Плодом переговоров явится договор. Он предусмотрит прямую помощь, а следовательно, и прямой контакт с Украиной, казачьими районами. Финляндией, Сибирью. Кавказом и другими «полуавтономными русскими областями». Россия разделяется на сферы влияния: у Англии – Кавказ, Дон. Кубань, у Франции – Украина, Бессарабия, Крым. Очевидно, с молчаливого согласия союзников полем деятельности Соединенных Штатов должен стать Дальний Восток. «Не началось ли?» Посол вздыхает – рисовая бумага трепещет, точно живая. Странно, что столь значительные слова не отяжелили бумаги. Бумага воздушна: поднеси спичку – пепла не останется.
А в городе становится все сумрачнее, все медленнее идут по улицам автомобили, все громче кричат их рожки. Иногда кажется, что автомобили идут тоннелями. Вдоль набережной – один тоннель, от набережной до Фурштадской – второй. И еще кажется: в городе живы только посольские особняки, только они и бодрствуют. Все остальное рассеялось, провалилось в тартарары.
Но занимается ветер, студеный, неукротимо крепчающий, он дует с великих русских равнин, словно им дышит сама Россия. Он вторгается в город, и под его напором литые пласты тумана распадаются, точно лед на весенней реке. Рушатся сумеречные тоннели, по которым шли автомобили, и гаснут огни. День возвращается на землю, а с ним оживает и город большой, объятый нуждой, воодушевлением и веселой тревогой. Голос мальчишки-газетчика весел: «Ленин сместил Духонина и назначил Крыленко!.. Русская армия под началом прапорщика!..» И мрачный возглас (лица не видно, щедр бобровый воротник): «Докатились… генерал козыряет прапорщику!»
Была зима семнадцатого года.
Близился вечер, и медленные сумерки уже втекли в дом и заполнили все его поры. Николай Алексеевич снял пиджак. На улице еще не зажигали света, и небо казалось неестественно низким. Шел трамвай, дуга скользила по проводам, рассыпались искры, и дрожащий огонь долго держался над улицей, и дома, дым над ними, облака, снег зеленели. Репнин переоделся, взял с книжной полки Коленкура и, включив ночничок, прилег. Но даже любимый читаный и перечитанный Коленкур не шел.