Дитрих и Ремарк
Шрифт:
В 1942 году под руководством Голливудского Комитета Победы звезды стали помогать общему делу разгрома врага. Дитрих ринулась в работу со свойственной ей увлеченностью. Она сменила амплуа, забыв на время про ауру отстраненности и таинственности, окружавшую ее образ. Теперь она — «свой парень», «отличный малый», «настоящий боец». Она приходит по первому зову, выступает в госпиталях, на заводах и фабриках, где агитирует рабочих дать деньги на военный заем. В ночных клубах Марлен произносит речи перед подвыпившими гостями, призывая покупать столь нужные сейчас стране облигации военного займа. Сопровождающие ее представители Министерства
«Однажды, в одну из таких ночей, меня вызвали в Белый дом. Когда я вошла туда, стрелки показывали два часа ночи, — рассказывает Марлен на страницах своей автобиографии. — Президент Рузвельт встал — да, конечно, он встал, — когда я вошла в комнату. Он опустился в свое кресло, взглянул на меня ясными голубыми глазами и сказал: «Я слышал, что вам приходится делать, чтобы продать облигации. Мы благодарны вам за это. Но такой метод продажи граничит с проституцией. Отныне вы больше не появитесь в ночных заведениях. Я не разрешаю вам. Это — приказ!» — «Да, господин президент», — только и могла я вымолвить. Мне так хотелось спать, что я могла тут же в кабинете, на полу, если бы это было возможно, лечь и заснуть».
В самом начале 1942-го Ремарк отправляет Марлен радиоприемник, который она прислала ему, когда он уехал из Беверли-Хиллз. «Спасибо тебе за радио и самые добрые пожелания в работе и в твоей жизни» — такова скромная приписка. Но вскоре он сообщает ей, что едет в Чикаго и намерен сделать пересадку в Лос-Анджелесе. Марлен обещает проводить его.
Вокзальный ресторан, потоки дождя на темных вечерних окнах, вспыхивающие в огнях проходящих поездов. Невнятный голос радиообъявлений. Марлен в черном, туго подпоясанном плаще и берете, надетом чуть набок. Светлые пряди развились от влаги, на мраморной коже щек, как слезы, блестят капли. Она сразу бросилась к его столику, и он задохнулся от бури нахлынувших чувств. Прошла вечность, пока он сумел услышать, что говорит с ней, и даже вполне спокойным тоном.
— Спасибо, что приехала. Не ждал. — Он поднял на нее глаза, и сразу стало понятно: ждал! Только этого и ждал все последние дни. Марлен сжала его руку в горячих ладонях. — И какая она, твоя жизнь? Как тебе живется, светлая моя?
— Непросто, милый… — Она замялась, не понимая еще, насколько способен Эрих к дружбе и выслушиванию откровений. В конце-то концов пора ему и привыкнуть. — Жан оказался страшно ревнив. Он нашел твои письма, записки от Джо Пастернака и даже от Пиратки Карстерс. Что было! Он сказал, что уходит навсегда, и хлопнул дверью!
— Ты же знаешь, милая, влюбленные мужчины всегда возвращаются. Если их любят.
— Я люблю тебя, Бони!
Он освободил свою руку из теплого плена и посмотрел на часы:
— Вот и все. Мой поезд отправляется через пять минут. Мы не успели поужинать. Каким коротким и лживым стало счастье.
Едва приехав в Чикаго, Эрих получил он нее телеграмму:
«Проводив тебя, я вернулась к стойке бара и долго сидела там. Шел дождь. Так о многом хотелось поговорить с тобой. Пожалуйста, не забывай меня. Со всей любовью Пума».
Жан и впрямь оказался совершенно нетерпимым даже к прошлым изменам Марлен. Его бесили пустяшные оговорки, намеки и слухи. Очередной скандал бушевал, как пламя пожара, — не оставляя путей к спасению. Но вскоре они мирились и шли танцевать в один из многочисленных дансингов. Дирижеры в честь появления знаменитой пары играли
— Милый! — кричала она в телефонную трубку вернувшемуся в Нью-Йорк Ремарку. — Милый, почему все так нескладно? Мои фильмы провалились. У меня руки посудомойки, так много мне приходится мыть и готовить. Такое впечатление, что состарилась вся жизнь!
— Не надо отчаиваться, солнце. Впереди еще много радости.
— Зачем ты говоришь об этом так грустно?
— Я не говорю, я дребезжу, как мусорный бачок…
Марлен позвала его! Она попросила Ремарка помочь переписать диалоги к сценарию фильма «Так хочет леди». Он поселился в отеле Беверли-Хиллз и с удовольствием взялся за работу. Ремарку почти всегда приходилось переписывать диалоги в экранизациях своих романов, вносить в реплики динамику подлинной жизни. Марлен благодарна, она счастлива, что они снова вместе. Но вечером она спешит домой к своему Жану.
— Ты прямо светишься, пума. Сильно тебя задело. — Эрих проводил ее к машине, церемонно распахнул дверцу.
— Мне тяжело, Равик. Жан такой несчастный, такой одинокий в Америке.
— Надеюсь, ему хватает гонораров, чтобы не голодать, и твоих бульонов, чтобы утешиться?
— Не злись, милый. Это совсем нелегко. Иногда мне тоже так необходимо утешение! — Марлен с мольбой посмотрела на него, сверкнув глазами из темноты салона. Эрих захлопнул дверцу и не оборачиваясь зашагал прочь.
Вскоре Марлен получила посылку: статейку из журнала о кино, с умилением расписывающую заботу, которой Дитрих окружила Габена. И кусок ливерной колбасы — для утешения.
За ней последовало другое послание — бутылка шампанского и письмо, полное клокочущей ярости. В нем снова появляется бородатый старик — один из персонажей писем Эриха, написанных в эпоху Порто-Ронко. «Глинтвейщиком» или «велосипедистом» Ремарк называет Габена.
«Бородатый старик спустился в подвал под утесом и принес оттуда бутылку благороднейшего шампанского, полного чистого солнца и благословения земли. «Пошли ей это, — сказал он, — пусть она угостит им своего глинтвейщика-полицейского, или пусть угостит им всю свору мелкобуржуазных прихлебателей, для которых беды рушащегося мира состоят в том, что они пребывают не в Париже а — о, ужас! — в Америке, где им платят огромное жалованье. Сопроводи вино цветами и передай ей»».
Марлен позвонила в ярости. Она рыдала, обвиняя его в непонимании, нежелании видеть ничего, кроме своих оскорбленных чувств. Говорила о том, как трудно ей и как больно думать, что он так безжалостно расправился с тем, что их связывало. И он снова не выдержал, благословляя все, что дала им жизнь.
«Косой луч, молния из небесных зарниц, привет тебе! Подсолнухи прогудели: «разлука, разлука!» — а соколы закричали: «будущее! будущее!» — да будут благословенны годы, уходящие в небытие. да благословенны будут милости, благословенны же и все неприятности, благословенны будут дикие крики и благословенны будут часы остановившегося времени, когда жизнь затаила дыхание — это была молодость, молодость и это была жизнь, жизнь! Сколь драгоценна она — не расплескай ее! — ты живешь лишь однажды, и такое недолгое время…
Я писал тебе когда-то: «Нас никогда больше не будет…» Нас никогда больше не будет, сердце мое.
Коротко любимая и нерушимая мечта».