Дитрих и Ремарк
Шрифт:
В послевоенной Америке — упадок экономики и разгул бюрократии. Вернувшиеся с фронта оказываются не у дел. «Чем больше солдат возвращалось с фронта, тем меньше было работы, — вспоминает Марлен. — Мы были вне себя от обиды и возмущения… горький, горький послевоенный опыт».
Габену отказывают в Голливуде: «Вы слишком долго не появлялись на экране, и о вас забыли». Он возвращается в Париж и умоляет Марлен приехать сняться с ним в фильме и выйти замуж. Дитрих телеграфировала, что готова сделать и то, и другое.
19 февраля 1945-го она приехала в Париж. Бурная встреча с Жаном, клятвы, заверения в вечной любви. Они вместе снимаются в фильме «Мартен Руманьяк». Марлен вновь играет роль прекрасной женщины, вызвавшей соперничество двух мужчин и погибающей от руки одного из них.
Маленькая, худенькая женщина сделалась сенсацией послевоенного Парижа. «Парижский воробушек» — Эдит Пиаф — гениальная и несчастная! Марлен не могла не увлечься — сочетание мощной одаренности с беззащитностью, взывающей к помощи хрупкостью, сразило ее. А сколько страсти, влекущей эротичности в каждом звуке удивительного голоса! Она матерински опекала Пиаф, осыпала подарками, советами и любыми наркотиками, какие бы ее новая любовь ни пожелала. Когда Пиаф выходила замуж, Марлен заказала свадебное платье у Диора — точную копию своего собственного шифонового. Она одела невесту, повесила изящный золотой крестик на ее шею и, подобно мужчине-возлюбленному, из рук в руки передала другому.
«Лучший друг» — так называла она свои отношения с Пиаф. Но Габен думал иначе, имея для этого веские основания. Кроме того, он наслышан о фронтовых «подвигах» Дитрих, бешено ревнует Марлен и к «боевым связям», и к Пиаф, и к молодому генералу, с которым у Марлен все еще продолжался «полевой роман». Он то требует от нее признаний, то вымаливает прощение. Зная, как нравятся Марлен акварели Сезанна, Габен делает ей подарок, присовокупив к Сезанну два рисунка Дега.
Недолгое затишье, и новая ссора. Наконец, последняя.
«Я ухожу, — написал Жан. — Это конец».
Она не могла поверить в серьезность его заявления даже тогда, когда подняла телефонную трубку и услышала его низкий голос, звучавший еще глуше, чем обычно:
— Я женюсь, Марлен. Ты свободна.
— Ты не можешь этого сделать, Жан! — Она побледнела и судорожно сжала трубку. — Ты совершаешь ужасную ошибку! Я знаю, это из-за меня, ты хочешь отомстить мне! Не надо, любовь моя! Пойми,
ни одна случайно встреченная женщина не будет тебе по-настоящему близка. Близка настолько, чтобы стать женой! Спи с ней, моя любовь, если так уж надо. Но жениться? Зачем? Только для того, чтобы завести ребенка и стать настоящим буржуа?
Она молила его, говорила, что безмерно любит, а он просто положил трубку.
Да, у этого несгибаемого мужчины был железный характер!
Жан Габен женился на Доминик Фурье, столь внешне похожей на Марлен, что ее принимали за младшую сестру Дитрих. Марлен не верила в серьезность этого брака и находила любой повод, чтобы встретиться с избегавшим ее Габеном. Элегантная, лучащаяся радостью, она ринулась к нему на балу кинозвезд. Он повернулся спиной, «не заметив ее». Габен счастливо прожил с женой четверть века, вырастив двух дочерей и сына.
В тяжкие дни разрыва с Габеном Марлен читает вышедший роман Ремарка. Ее потряс финал — смерть Жоан. Но в остальном она ожидала от Ремарка другого. И как ему пришло в голову сравнивать их — Марлен и Жоан — маленькую ресторанную певичку, обычную шлюху. Жоан — особа мелкая и совершенно неинтересная. И это по ней сходит с ума Равик? Конечно, он мог бы написать иначе. Так, как писал об их любви в письмах, так, как достойна того она, Марлен — единственная Избранная. Марлен скажет об этом другим, Эриха она огорчать не станет. Просто напишет ему отчаянное письмо, говорящее больше, чем упреки или критика.
«Не знаю, как к тебе обращаться, — Равик теперь наше общее достояние… Я пишу тебе, потому что у меня вдруг острый приступ тоски — но не такой, какой она у меня обычно бывает. Может быть, мне не хватает бутербродов с ливерной колбасой, утешения обиженных, — и душевных бутербродов с ливерной. Париж в сером тумане, я едва различаю Елисейские поля. Я в растерянности, я опустошена, впереди нет цели… Не знаю, куда девать себя… Вчера вечером нашла за портретом дочки три письма от тебя. Письма не датированы, но я помню время, когда ты их посылал. Это воспоминания о наших годах, и ты еще негодуешь на меня
У меня никого больше нет, я больше не знаю покоя! Я дралась с одними и другими (не всегда с помощью самых честных приемов), я выбивала для себя свободу и теперь сижу с этой свободой наедине, одна, брошенная в чужом городе! Я пишу тебе без всякого повода, не сердись на меня. Я тоскую по Альфреду, который написал: «Я думал, что лубовь это чуда и что двум людям вместе намного легче, чем одному, как эроплану». Я тоже так думала.
Твоя растерзанная пума».
Ответ пришел через месяц и вовсе не такой, какой она ждала.
«Я хотел написать тебе, потому что чувствую, что ты в чем-то нуждаешься: в иллюзии, в призыве, в чьей-то выдумке, в нескольких императорских колокольчиках, хризантемах и крылышках бабочек в засохшем огороде гиперборейцев, среди которых ты живешь…
…Я собирался, я садился за стол, я пытался начать, я взывал к прошлому, — и не получал никакого ответа…
…Как оно распалось, беззвучно и как бы призрачно: не успев засветиться, оно превращалось в серую безжизненную ткань, в ломкий трут, в пыль, быстро растекающуюся по сторонам, а вместо него появлялись тривиальные картинки голливудской жизни, слышался жестяной смех — и делалось стыдно.
Но ведь этого не может быть! Ведь не может быть, чтобы ты и время с тобой, по крайней мере, время в Париже (и на взморье), выпали из моей жизни, как камешки. должно же что-то остаться, не может быть, чтобы эти мрачные перемены в Голливуде все заглушили, все смешали, стерли и испоганили! Ты ведь была когда-то большой, осталась ты такой по сей день?
…Наша молодость пришла в упадок, в забвение, поблекла и померкла, она разрушена — я говорю не о моей жизни. Моя сложилась хорошо, она отрешилась от лет голливудского позора, она обогатилась, и мечты осуществились, — я говорю о твоей доле прошлого, сделавшейся до ужаса нереальной, будто о ней я прочел однажды в какой-то книжке.
…Ты в этом неповинна. Вина на мне. Я в те времена забирался в мечтах чересчур высоко… Я хотел превратить тебя в нечто, чем ты не была. Это никакая не критика. Это поиски причин, почему из шепота прошлого удается слепить так мало. В этом-то, наверное, вся суть. Поэтому и нет ответа… Ах, как бы я желал, чтобы этого было больше! Ведь то, чем мы обладали совместно, было куском нашей безвозвратно уходящей жизни; ты же была в садах Равика, и созвучие там было полным, и сладость была, и полдень, и неслышный гром любви.
Мне бы лучше не отсылать это письмо. Я не хочу зажигать факелов прошлого, не хочу тревог. Теперь я так мало знаю тебя. Сколько лет прошло!
Альфред, которого я позвал, стоит рядом. Он хочет что-то сказать тебе. «Почему ты ушла? Было так хорошо».
Кажется, это последняя точка — все прошло. Но он лжет, этот «несгибаемый» Бони. Равик в романе скорее похож на Габена — сильный, бескомпромиссный, скупой на слово и романтические порывы. Так странно, словно Эрих сумел провидеть характер возлюбленного Марлен и воплотить в персонаже, прообразом которого считал себя. Или он чувствовал, что именно этих черт ей не хватало в нем самом? Да, она все еще любит Жана, как и генерала, и Пиаф, и партнера по новому фильму. Кто сказал, что любить можно одного? Во всяком случае тот, кто придумал моногамию, не закон для Марлен. Не приговор и последнее письмо Бони, забывшего якобы прошлое. Бони не стальной Равик, он сделан из более мягких материалов. Не финиш и эта книга. Возможно, он еще напишет про них другую. Он так склонен к метаниям, перепадам чувств. Марлен всегда удавалось вернуть его.
Теплые переговоры по телефону, и Ремарк соглашается на свидание с Марлен. По дороге из Европы в Голливуд она непременно заедет в НьюЙорк. Она сказала: «Хорошо бы встретиться и поболтать».
Ужин в отличном ресторане. Марлен не похожа на стильно декорированную диву из «Лидо», где произошла их первая встреча. Хорошо и со вкусом одетая деловая женщина, не притязающая на бурную реакцию фанатов. Ей сорок четыре, а выглядит едва на тридцать. Светлое, дивное лицо! Эрих и сейчас мог бы написать все то, что как загипнотизированный писал в первых письмах к ней, что сочинял потом в печальном романе «Триумфальная арка».