Дитте - дитя человеческое
Шрифт:
— Может, где пожар случился, — тогда мальчишки все на свете забыть готовы! — продолжала Сельма. Она сама сколько раз видела, как дети простаивали на пожаре всю ночь напролет, забыв обо всем.
Дитте вернулась к себе и продолжала ждать. Долго сидела она, зажав рот рукой, точно не давая чему-то вырваться наружу и пристально глядя в огонь лампы невидящими глазами. Потом силой взяла себя в руки. Нет, не поддастся она черным думам! Встала и вынула из старого комода свою черную вязаную безрукавку, уцелевшую у нее с тех времен, когда она служила прислугой. Надевалась эта вещь только по праздникам и была совсем как новая. Дитте распустила ее, затем взяла длинные деревянные спицы и начала вязать. Петер всю зиму мечтал о вязаной шапке с кисточкой, да все не на что было купить шерсти
Мало-помалу, однако, напряжение воли ослабело, усталость взяла свое, и Дитте уснула счастливым сном. Ей снилось, что Петер с нею, стоит, прислонившись к ее плечу, как всегда, когда они бывали одни, и кладет на стол свой заработок. «Чуть было не остались сегодня ни с чем, — говорит он со своей забавной серьезностью, — но потом все-таки заработали кое-что».
Дитте проснулась от шума во дворе, — извозчик Ольсен шел задавать корм лошадям. В комнате было холодно, лампа слабо коптила. Теперь Дитте больше не сомневалась. Она прибрала в комнате и пересмотрела все детское белье и платье. Лицо у нее совсем застыло, словно окаменело. Пересмотрела и Карловы носки, — чтобы старухе Расмуссен было поменьше работы. Пробрала штопальной бумагой все проредившиеся места: тем дольше проносятся, и старуха успеет передохнуть. Только скорее, скорее бы разразилось неизбежное! Словно камень давил сердце или застряла острая кость. Пришлось раскрыть окно, чтобы не задохнуться.
У Сельмы все еще светился огонь. И она, видно, ждала! По двору прошлепали деревянные башмаки, — проковыляла газетчица со своей тяжелой кипой газет и сунула «Листок» в дверь Сельмы. Вскоре по лестнице послышались тяжелые шаги Сельмы. Дитте знала, что это означает. Сельма плакала, держа газету трясущейся рукой.
— Тут напечатано… — сказала она, всхлипывая.
Но Дитте по ее голосу поняла, что она не Эйнара оплакивает.
Да, вот оно напечатано:
«Ужасное. несчастье на товарной ветке. Ребенок попал под грузовую платформу. Обе ноги раздроблены. — Дитте читала чисто механически; она ведь уже заранее знала это… Уже перестрадала это. — Бедняжка немедленно очутился на операционном столе и лежал, обводя докторов и сиделок большими удивленными глазами. Видимо, он был еще в сознании, так как, когда сестра милосердия стала ножницами разрезать на нем одежду, он заплакал и сказал: — Не режьте платье, мама огорчится»…
В груди у Дитте вдруг стало так отрадно-легко, когда она услыхала эти последние слова своего умиравшего мальчика. Как будто застрявшая в сердце косточка пробила себе дорогу и выскочила.
Она нагнулась, — изо рта у нее хлынула кровь.
XXI
СМЕРТЬ
Дитте медленно открыла глаза. Взглянула на себя, на свои белые исхудалые руки, вытянутые на белой простыне: вокруг кистей белые оборочки, и наволочка с оборочками, и по груди у нее бежит оборочка ночной рубашки, одним концом подымаясь кверху и обрамляя шею, другим спускаясь вниз. Дитте уже пришлось однажды лежать во всем белом, — когда она родила Йенса. Но тогда ее волосы падали на это белое золотистыми волнами, а рядом с нею лежал плачущий младенец. Теперь ее жиденькие волосы прилипли к затылку и к вискам. И шея у нее стала тонкая, как у птицы, она знала это и не глядясь в зеркало; сухожилия так и выделялись, когда она повертывала голову.
Умерла она, что ли, или только готовится умереть? Да. Она находится в большой комнате, — вон знакомые трещины на потолке, — и лежит на хорошей кровати с пружинным матрацем. И верхнюю перину узнает по тому, как она мягко прикасается к коленям; это верхняя хорошая перина. Но кто надел на подушку эту красивую белую наволочку? «Астрид Лангхольм» — вышито на одном углу. На минуту Дитте пожалела было, что ей не придется поухаживать за фру Лангхольм, как обещала и чему заранее радовалась сама. Но это ощущение было мимолетно.
Она лежала с закрытыми глазами в полудремоте.
Дитте с трудом приоткрыла глаза на минуту. В дверях стояла фру Лангхольм и тихонько стучала. Она улыбнулась, на цыпочках прошла к кровати и села. Дитте почувствовала, что ей обтирают лицо.
— Дети у нас, — прошептал ей кто-то на ухо. — Не беспокойтесь о них.
— Дети? — Дитте силилась понять смысл: дети? Да ведь они повсюду бегают.
Чья-то рука легла ей на лоб и вернула ее к сознанию действительности. Это рука Карла. Дитте улыбнулась и открыла глаза.
— Лучше тебе? — шепнул он, наклоняясь к ней.
Она чуть кивнула, не раскрывая рта — ради Карла.
Он думал, что если она не будет разговаривать, то скорее поправится. Фру Лангхольм простилась, пожелав Дитте выздоровления. Карл занял ее место. Он сидел и держал Дитте за руку, ставшую совсем прозрачной, но ничего не говорил, разговаривать не следовало.
Дитте опять погрузилась в свои мысли-грезы. Она следовала за маленькой девочкой, одиноко бродившей по лесу. Вот она вышла к реке. Через реку ведет мостик— в Сказочную страну. Что сталось с той девочкой? Она получила башмаки, которые были ей слишком велики, а бабушке слишком малы, но стала ли она принцессой? Дитте захотелось спеть «Песенку пряхи». Но она не могла припомнить ни слов, ни напева.
— Теперь мне надо уйти, — шепнул Карл над самым ее ухом. — Но старуха Расмуссен в кухне и будет заглядывать к тебе.
Спасибо! Ведь старуха Расмуссен не знает «Песенку пряхи» и петь совсем не умеет. Вот борнхольмец, тот умеет. Теперь он опять запел свой любимый псалом: «Эффафа! [13] Прозрей!» Он помешан, не оттого ли и поет так много? Дитте хотелось бы взглянуть на него — каков он? Она еще не видала его.
Заметно ли, что он помешанный? И видит ли в нем господь бог какую разницу с другими? Для него, пожалуй, мы все одинаковы — умные и безумные. И тяжелее ли живется безумному, или, может быть, он легче все переносят? Нет, ведь в чем вся тяжесть жизни? В чувстве ответственности, а борнхольмец взял на себя страшную ответственность за благо всех людей, — говорит Карл. Может, в этом-то и безумие его?.. А сама она? Не вела ли она себя тоже как безумная?
13
Отверзись! (древнееврдругое написание — «Еффата»)
Самой Дитте казалось, что она ничего не совершила, ведь она все время как будто несла огромную тяжесть в гору — все эти заботы: чем прокормиться, во что одеться, как согреться? И каждое утро оказывалось, что тяжесть за ночь опять скатилась вниз и надо весь день снова тащиться с нею в гору. Ужасно!
Борнхольмец все пел свое: «Эффафа! Прозрей!» Как знать, долго ли он выдержит? Но если, как говори! Карл, еще три тысячи лет тому назад судьи и пророки израильские громили тех, кто эксплуатировал ее и маленького Петера, если тогда еще пытались всколыхнуть массы, то, значит, им ничего не удалось: люди глухи и немы по-прежнему! И безумный прав, вечно распевая «Эффафа!» Может, правда, уши и глаза у него открылись, он правильно поступает. Да, мало, значат, подвинулось дело, если тот, кто действует правильно, слывет безумцем!..