Дитя фортуны
Шрифт:
— Пора, — сказал кто-то. — Теперь начинай тужиться.
На мгновение Лайла пришла в себя. Она узнала потолок своей спальни, лицо кузины. Кажется, произошла ужасная ошибка. Вероятно, все это происходит вовсе не с ней.
Наступило утро, но воздух был таким холодным, что даже заря казалась голубой. Лайла села на постели. Откинувшись на подушки, она изо всех сил подтянула под себя согнутые в коленях ноги. И впервые начала тужиться, с ужасом услышав собственный голос. Нет, от такого крика могло разорваться горло. Лайла тужилась снова и снова, но прошел целый час, а она по-прежнему ощущала все то же огромное напряжение. С той лишь разницей, что у нее уже не
Ее душа устремилась ввысь, к чистому белому воздуху, и от этого полета Лайла почувствовала невероятный восторг. Она поднималась вверх, скользя по совершенно прямому лучу света. Внизу осталось ее лежащее на подушках тело, ее глаза были закрыты, она сдерживала дыхание, чтобы тужиться изо всех оставшихся сил. Но что могло связывать ее с тем измученным, стонущим телом, которое находилось так далеко? Здесь, в этой странной, новой атмосфере царила полная тишина. Воздух был таким холодным, что превратился в кристаллы, и Лайла пила его, как воду, утоляя жажду. Пахло чем-то более сладким, чем розы, и Лайла вовсе не удивилась, обнаружив, что ее душа превратилась в птицу. Ну кто еще, кроме черного дрозда, мог так грациозно порхать по комнате, заполненной болью?
— Теперь ты свободна, — сказал кто-то Лайле. — Теперь ты знаешь, что такое абсолютная свобода, когда душа оставляет тело.
— Все было так легко, — отозвалась Лайла. — Разве такое возможно, чтобы все было так легко?
Где-то далеко внизу голос кузины вопрошал, с кем это она разговаривает. Лайла не стала ей отвечать. Ей вот-вот предстоит вернуться в свое тело, и так не хочется терять эти драгоценные секунды. Голубой рассвет — ничто по сравнению с белым светом, который она увидела. И когда пришло время возвращаться в собственное тело, Лайле стало так тоскливо, что на какое-то мгновение она решила вообще не возвращаться. Она парила в воздухе над своим телом, решая, что делать дальше, когда внезапно внутри ее началось какое-то сильное движение. Прерывистое дыхание ее тела, частые удары сердца наполнили ее жалостью — и одним плавным движением она скользнула в свою плоть.
Она продолжала тужиться, чувствуя, как из нее выходит что-то твердое. Лайла пощупала руками внизу живота — и почувствовала под руками мягкие волосики на макушке ребенка.
— Боже мой, — прошептала Лайла.
— В следующий раз, когда начнешь тужиться, тебе может показаться, что ты сейчас лопнешь, — предупредила ее Энн. — Ты можешь подумать, что горишь в огне.
Но Лайла уже давно сама превратилась в огонь: она легко могла бы танцевать на раскаленных углях. Она поднатужилась, и головка ребенка вышла наружу. Лайла часто задышала, пытаясь подавить в себе желание снова тужиться, пока Энн освобождала шею ребенка от пуповины, и после этого, вместе с последним усилием Лайлы, ребенок выскользнул из ее тела.
Кровь текла из нее рекой, но Лайла чувствовала себя обновленной. Приподнявшись на подушках, она смотрела, как Энн вытерла ребенка и завернула его в белое полотенце.
— С ним все в порядке? — спросила Лайла.
— Все отлично, — ответила Энн. — Это девочка.
Отец Лайлы вернулся домой после ночи, проведенной на лестнице, где было так холодно, что он промерз до костей. Они с женой сидели на диване в столовой, раскачиваясь взад-вперед, словно плакальщики. В комнате Лайлы Энн уложила ребенка в выдвинутый ящик комода, устроив его на стопке фланелевых рубашек. Удалив плаценту, она сказала Лайле, что ее родители уже просили ее связаться с врачом, занимающимся устройством приемных детей.
— Но сначала я хочу получить твое согласие, — сказала Энн.
Лайла откинулась на подушки и закрыла глаза, пока Энн меняла под ней простыню.
— Скажи мне, — потребовала Энн, — что ты собираешься делать с ребенком?
Больше всего Лайлу удивило то, как быстро все закончилось, как быстро она оставила свое тело и вернулась в него. Теперь ей казалось, что боль мучила кого-то другого. Как странно, что теперь ей даже жаль с ней расставаться — ей хотелось цепляться за боль, требовать, чтобы она всегда была рядом.
— Скажу напрямик, — заявила Энн. — Не представляю, как ты сможешь содержать этого ребенка. Оставить его в своем доме родители не захотят, значит, тебе придется уйти. И что ты будешь с ней делать, если даже о себе не можешь позаботиться?
Сквозь бульканье воды в батареях и гул автобусов Лайла, казалось, слышала дыхание своего ребенка, спавшего в ящике комода. И тут ее сердце разорвалось пополам: она поняла, что не сможет оставить ребенка.
— Я хочу ее видеть, — попросила Лайла.
— Послушай моего совета, — сказала Энн. — Если хочешь ее отдать, не смотри на нее. Я ее просто унесу — и все.
— Я знаю, чего хочу, — возразила Лайла. — Дай мне на нее посмотреть.
Но как только дочь оказалась у нее в руках, Лайла поняла, что кузина была права. Но все равно не отдала ее, а только крепче прижала к себе. Кожа ребенка была нежной, как кожица абрикоса, глаза — цвета октябрьского неба. Лайла могла бы держать ее вечно. Она молила время остановиться, часы — сломаться, звезды — замереть на месте. Но ничего этого не случилось. Соседи на четвертом этаже включили воду в ванной, в холле запахло кофе.
Когда Лайла положила дочь в протянутые руки кузины, в комнате стало темнее, словно она по-гасила звезду. Ящик комода, где лежал ребенок, так и остался открытым, и пройдет еще много дней, пока Лайла решится его закрыть. Но сейчас, прежде чем ребенка, завернутого лишь в тонкое белое полотенце, вынесли на морозный утренний воздух, Лайла, успевшая бросить на него последний взгляд, впервые в жизни поняла, что тоска от этой потери будет отныне преследовать ее каждое утро и каждую ночь до конца ее дней.
Они отослали Лайлу подальше, потому что она сильно сдала. К концу февраля у нее пропало молоко, а испачканные кровью простыни были тщательно изрезаны на куски и выброшены в печь, но Лайла наотрез отказывалась выходить на улицу. Она боялась даже подходить к открытому окну в своей комнате, поскольку свежий ветер обжигал ей легкие. Она так привыкла к неподвижной атмосфере комнаты, что стала панически бояться свежего воздуха и света. Занавески на окне всегда были задернуты, и в этом вечном полумраке исчезало представление о времени. Лайле было все равно, день сейчас или ночь. Если бы кто-нибудь спросил ее, что говорят ей о будущем чаинки на дне чашки, она ответила бы: бесконечные дни без цели и планов на будущее. Но как-то раз, когда небо было серым, как цемент, Лайла осталась дома одна. Она пошла в ванную и закрыла за собой дверь. А когда она открыла шкафчик с лекарствами, висевший над раковиной, ей показалось, что один план у нее все-таки есть.