Дивны дела твои, Господи…
Шрифт:
Глазок отразил чужое широкое лицо с виновато-подобострастной улыбкой не стесняющегося беззубости рта.
– Кто там? – сердито спросила Александра Петровна, прежде всего раздражаясь именно некрасивостью и беззубостью, которые, если вникнуть, всегда оказываются плохим человеческим признаком. Красивому и с комплектом зубов человеку не придет в голову припереться ни свет ни заря в чужой дом. У красивых, в отличие от некрасивых, всегда почему-то есть понятия как, когда и что. А чем некрасивей человек, тем скорей от него можно ждать неизвестно чего.
– Я вас не знаю! – прокричала через закрытую дверь Александра Петровна. – Вы ошиблись номером. – Она хотела сказать адресом: но ей тут же в глазок был продемонстрирован ее адрес, написанный большими буквами на большом полотнище бумаги. Что тоже выглядело странно. Потом выяснилось, что это оборотная сторона карты Израиля. Но это потом. А сейчас, демонстрируя на груди нелепо развернутый транспарант, некрасивая чужая женщина без зубов кричала, что она и есть Рая Беленькая, которая пришла не абы как, а по зову самой Александры Петровны. Прямо как в классике: вы
Рая Беленькая оказалась в Москве по эмиграционным делам (еще бы! По каким же еще?). Позвонила домой дочери-музыкантше, второй скрипке филармонии, – столько вопросов с этим Израилем, что можно спятить, а та ей и расскажи про письмо и телеграмму от Александры Петровны. Вот она и пришла как живой ответ пораньше, пока Сашенька не успела уйти в очередь за молоком и хлебом. У вас тут хуже, чем у нас. Называется столица, а на самом деле черт-те что.
Александре Петровне обрадоваться бы, что вот и доказательство приехало – не писала она доносов, но ведь она уже вчера с помощью грубоватых ухаживаний Ивана Николаевича излечилась от своих бзиков. Поэтому, честно говоря, ей эта Рая Беленькая сегодня нужна была как козе баян. Но куда денешься? Писала? Писала. Хотела ответа? Хотела. Ответ пришел, и сел, и улыбался пещерой рта. Почему-то хотелось кричать и топать ногами на эту женщину без зубов и в кашемировом сарафане шестидесятого размера, от которой навсегда пахло среднеазиатской стряпней со всеми ее перцами-мерцами, барбарисами. «Человек не должен пахнуть едой, – возмущалась и клокотала Александра Петровна, – он не свинина».
В общем, она встретила подружку дней войны неприветливо и сурово. И даже не сделала приличествующего вида! Это важно, не сделала вида, что – ах! Я так тебе рада! Или хотя бы – ну, садись, располагайся, раз пришла.
Она сухо сказала: «Извините, Рая! Я именно сегодня уезжаю. Я же не знала про вас. Мне надо собраться». – «Конечно, конечно, собирайся, моя дорогая. Не завись от меня. Но такой случай – согласись – я тут, а письмо – там». – «Да, – сказала Александра Петровна. – Да, случай уникальный». Она нервно соображала, как ей изобразить некие сборы в некую дорогу. Рванула из-под кровати маленький чемоданчик, в котором сто лет лежала всякая ерунда, оставшаяся от покойного мужа. Его диплом. Альбом его родителей. Почетные грамоты. Глупый набор – от пионерских до ВЦСПС. Уже изображая спешный отъезд с нелепым чемоданом с ничем, поняла, как противно и бездарно себя ведет. Куда проще и, видимо, даже человечней был бы скромный утренний чай, а потом разошлись бы по разным троллейбусам. Но ее уже закрутила первой сказанная ложь и вертела ею как хотела. Александра Петровна слушала себя и не по-ни-ма-ла, что это она лопочет.
– Я еду в Тулу. К тетке. У нее приступ стенокардии. Поживу с ней, пока магнитные дни.
Не было у нее тетки в Туле. То есть вообще-то была, но не в Туле, и здоровая, а не больная. И не водились они друг с другом лет десять, потому что тетка была обижена, что ни копеечки из скопленных матерью денег Александра Петровна ей не дала хотя бы для приличия. Ведь она, тетка, в свое время, когда они оказались в одном городе в эвакуации и были в трудном положении, нет-нет, а подбрасывала им с матерью какой-никакой продукт. Муж у тетки был обкомовский работник, и никаких проблем с питанием-доставанием у них сроду не было. Всегда все росло и процветало, всегда был небывалый урожай, и она – истинно советский человек, сестра и женщина – считала нужным делиться с бедными, одновременно гордясь собой и хвастаясь мужем, его положением и силой его власти. Когда умерла мама, сестра уже была обеспеченной до гробовой доски вдовицей, но разве это основание не поделиться с ней? Двести-триста-пятьсот рублей могла ей сестра или племянница отписать за ту ее доброту? Или уже у людей совсем нет понятия?
Нелепость всей ситуации заключалась еще и в том, что Рая Беленькая, это чудовище на тумбах-ногах, помнила эту злосчастную тетку. И мужа ее, эвакуированного партбосса, помнила. И очень удивилась, что та в Туле. Как в Туле? Пришлось что-то молоть и плести про сложную географию передвижения по стране партийных работников, у которых военная дисциплина.
Если уж тебя начинает крутить ложь-обманка – то крутит. А Рая сказала на всю эту чушь, что ей все равно нечего утром делать, она проводит Александру Петровну, Сашеньку, на вокзал и посадит в тульский поезд.
И она посадила-таки! И махала рукой отъезжающей подруге детства, а подруга детства чувствовала, как похохатывает, причмокивает и прихлюпывает, как засасывает в себя липкая трясина, и некуда ей деваться, как в Тулу! В Тулу!.. Просто водевиль какой-то.
Она выпрыгнула на первой же остановке. В первую минуту было ощущение выпадения из времени. Не могла сообразить, где, когда и зачем. Спасла бездарность нашего мироустройства. Кончились бетонные плиты платформы, и надо было прыгать вниз, на щебень. Прыгнула, оскальзываясь на гальке, ну и поза! Ну и вид! И куда это меня черти занесли? Вот так вернулась в точку координат.
Дальше уже было ясно: перейти на другую платформу и ждать обратного поезда.
Его – по закону подлости – все не было. Был какой-то профилактический период, когда ни туда, ни сюда поезда не ходили. Александра Петровна сидела под навесом и от нечего делать перебирала барахло чемоданчика, который так неожиданно стал реквизитом в маленьком «спектакле для Раи». Александра Петровна уже испытывала всего лишь легкое неприятное чувство. А ведь боялась, что будет угрызаться долго-долго. Ничего подобного! У нее как раз возникло
Все получилось элементарно. Чемоданчик углом встал в урну, заторчал в ней даже вызывающе, с кандибобером, то есть пыльный, подкроватный, можно сказать, давно уже никакой, он, бывший ничем, стал, скажем, на далеком полустанке чем-то значительным. Будучи всунутым в урну. Александра Петровна, хотя и была поглощена душевными, тонкими проблемами, обратила внимание на такое перевоплощение сущности вещей и подумала: если подобное превращение случается с изношенной неживой материей, то каково с человеком, засунь его в урну или, наоборот, выведи на пьедестал? С этими смешными мыслями о непредсказуемости вещей и явлений она и села наконец в подошедшую электричку, идущую обратно, а уже через десять минут билась в тамбуре в закрытые двери, потому что вдруг вспомнила малюсеньую фотографию в альбоме. Мужу на ней лет десять, не больше. Страшненький такой лопоухий послевоенный мальчик с расчесочкой в нагрудном кармане, у которого плюшевое детство уже навсегда кончилось, а мужское время еще и не за дверью. И в этом своем неопределенном состоянии – ни то ни се, пепин короткий, одним словом, – он отчаянно пялился в фотоаппарат, уже точно зная, что никаких птичек ему оттуда не вылетит и на какую-такую нечаянную радость теперь надеяться – неизвестно. И это недоумение вместе со стыдом, что у него уши, нос, волосы – и все не такое, как хотелось бы, теперь отпечатаются и будут навсегда, даже если он перестанет быть уродом, но все равно им и останется, – все это трагически отражалось на несчастном детском обреченном лице.
Что может следовать за этим? Единственная человечески правильная мысль – бросать такого мальчика не просто нельзя, а грех, самый большой из всех грехов, и теперь надо выскочить из электрички, увозящей Александру Петровну от чемодана, чтобы немедленно – Господи, помоги! – вернуться к нему же. Ужас, ужас, ужас, что чемодан уже украли, унесли, что не найти никаких концов этого мальчика и что это все равно, как если его убить, и Александра Петровна, мечась на перроне опять в ожидании электрички, теперь уже в другую сторону, думала, что она уже прилично сходит с ума. Хотелось что-то сделать вызывающее. Лечь на рельсы и остановить скорый поезд. Уцепиться за тендер маневрового и повиснуть на нем. Или просто бежать по шпалам. А я по шпалам, опять по шпалам бегу домой по привычке. Такая была песня в ее молодости. Пел ее чернявенький певец, которого совершенно невозможно было представить бегущим по шпалам – это она сейчас поняла, – потому что уже знала: человек и шпалы – это трагедия, это как у Анны Карениной, это как у нее, когда погибает мальчик, ею брошенный, а чернявенький пел ни про что – ля-ля, чернявенький колыхал воздух и этим развлекался. Они тогда все так развлекались и счастливо, между прочим, жили, делая ничто и будучи никем.