Диво
Шрифт:
– Тогда послушай про русское А. Про человека, который стоит на двух ногах, вот так, как стою перед тобою я. Прочно стоит, расставив ноги, творя треугольник между собой и землею, точно так же, как создают в земле треугольники корни всех деревьев: могучих дубов русских, врастающих в землю в десять раз глубже, чем выступают на земле, и алеппских сосен, которые держатся только за поверхность приморской каменистой земли, питаясь одними лишь брызгами моря. "Аз", - сказал человек и встал на ноги, чтобы иметь внизу под собою целый мир, чтобы иметь в своем услужении все плавающее, ползущее, прыгающее. Далеко видно с этой башни бытия - в будущее и прошлое, на все четыре стороны, и в небо, где Солнце, Луна и Земля тоже создают огромный треугольник Вселенной. А и есть бесконечность, которая открывается с двух закрытых сторон треугольника, еще больше
– Какие же слова начинаются с этой буквы в твоем языке?
– пронзительно закричал нищий.
– Может, аллах?
– Адамас! [54]
– Аргир! [55]
– Атраватик! [56]
– Анокомбий! [57]
Сивоок подумал: как же так? Ни одно слово в его языке не начинается на А!
– Да ну вас!
– разозленно воскликнул он.
– Потому и не начинаются у нас слова на А, что это самая первая буква. А нужно будет, позаимствуем слова!
54
Адамас - бриллиант.
55
Аргир - буквально серебро, серебряный. В Византии это придворные кассиры.
56
Атраватик - византийская одежда скромных притемненных тонов, цвета сушеного винограда.
57
Апокомбий (апокомвий) - буквально: выдача. Так назывались в Византии своеобразные императорские или патриаршие чеки, по которым можно было в сокровищницах получить обозначенную в апокомбии сумму золота.
– Заемщик! Заемщик!
– заревела толпа, и уже чьи-то руки схватили Сивоока за одежду, уже кто-то ударил его по спине, нужно было поскорее выскакивать из толпы, ибо за малейшее промедление здесь приходится платить слишком дорого, иногда ценой жизни.
У Агапита был маленький дворец на Влахернах, над самым Золотым Рогом, среди апельсиновых садов, куда не доносились дуновения гнилого константинопольского ветра, где все было напоено ароматами цветения или зрелых плодов, где стояла тишина, нарушаемая разве лишь птичьим пением, которое, как сказано, прибавляет человеку лет и красоты.
Превыше всего Агапит любил свое тело. Нежился в теплой купели, пронизанной ароматами. После купания натирался оливой, ходил в свободной белой одежде, чтобы легко дышало тело. Любил все телесное... Чувствовал, что с течением лет все больше разрастается в нем дикий грязный зверь, но не сдерживал этого зверя, а с каким-то даже наслаждением следил за его разрастанием.
Похоже было на то, что силы еще не покидали его, но вместе с тем замечал в себе зависть к младшим, завистливость переходила в ненависть, он умело сдерживал ее, а сам знал, что это - признак приближения старости. Уже в этом возрасте должен был бы признать правоту руса, этого могучего скифа, который за короткое время превзошел всех его учеников, да, может, и самого Агапита, в совершенстве всех искусств, - должен был согласиться с ним в его несогласиях с догматами христианства, смело отбросить те ограничения, которые святые отцы чинили в отношении его искусства, ибо искусство принадлежало художнику, и только художнику. Но с течением времени он еще сильнее и крепче цеплялся за установившееся, его бронзоцветная и бронзовой твердости выя не гнулась и не должна была согнуться. О высокомерие Византии! Золотые одеяния, роскошь и окостенение идолов, засохшие на солнце глиняные идолы обретают каменную твердость; их можно разве лишь разбить, согнуть же, склонить - никогда и никому!
Агапит теперь знал, что христианство - это преклонный возраст. Оно возникло, чтобы потрафлять и угождать старым, уничтоженным, обессилевшим людям, тем, у кого уже окостенели суставы. Кто с трудом передвигает ноги. Кто забыл о резких жестах и резком голосе. Величественность, медлительность, неторопливость, мрачность, нелюбовь ко всему яркому, равнодушие к наслаждениям - все это общее у христианства и у стариков. Ибо они управляют миром. Вера всегда подлаживалась к тем, кто правит миром! И почти всегда она была верой старых людей. Как же согласовать это с тем, что старость приносит с собой мудрость? Может, хитрость? Старики только и умеют, что спать, а один юноша может перевернуть весь мир.
Теперь Агапит часто сердился. Серпики бледности появлялись у него у ноздрей. Голос становился визгливым и резким, как у жирного барана. И смердел Агапит, несмотря на все натирания благовонной корой и сандаловым маслом, то ли старым козлом, то ли немытым бараном. Никого не пускал к себе домой. Даже Сивоок за последнее время едва ли был там несколько раз.
Но вот однажды нужно было обговорить с Агапитом одно неотложное дело, потому что он не появлялся на строительстве несколько дней, а любил все держать под надзором, запрещал что-либо делать самим, без его ведома. Они сооружали небольшую церковь возле стены Феодосия, в противоположном от Влахерн конце Константинополя. Поэтому Сивооку пришлось проехать верхом на осле через весь город, где-то у него в отчизне такой ездок вызвал бы насмешки и улюлюканье, но тут осел был обычным и удобным животным, он обладал своей мудростью, скрытой, правда, так глубоко, что человек никогда не мог ее постичь; быть может, именно поэтому человеку больше подходил конь, охваченный страхом, в сущности, глупое и забитое создание, привыкшее бежать туда, куда его гонят, подчиняться каждому движению повода, каждому окрику всадника, каждой прихоти; осел же если уж соглашался на то, чтобы куда-то тебя везти, то делал это не из услужливости и не из страха, а просто из любезности, он выслушивал тебя или и не слушая понимал, куда и чего тебе нужно, и шел себе без спешки, так, как хотелось не тебе, а ему, и сколько бы ты ни злился - ничто не могло вынудить его изменить свой шаг, и он привозил тебя туда, куда хотел; чаще всего это совпадало с твоим намерением, иногда и не совпадало, но изменить что-либо было невозможно, потому что упрямство - это в конечном счете мудрость, а кто же станет отрицать мудрость?
Сивоока осел довез благополучно до Влахерны, там у него где-то, видно, были свои дела, ибо по крутой улочке вверх к усадьбе Агапита Сивооку пришлось взбираться уже самому - осел остался стоять у куста с красивыми фиалковыми цветами; ворота были заперты, Сивоок долго стучал, пока появился заспанный женоподобный евнух, обладавший, кажется, единственной ценной особенностью: запоминал всех Агапитовых антропосов с первого посещения. Евнух кивнул Сивооку, открыл ворота, потом сказал:
– Агапита нет дома.
– Зачем же ты открывал?
– удивился Сивоок.
– Агапита нет, - повторил евнух, отупевший от сытой пищи и безделья.
Сивоок заподозрил какой-то обман, оттолкнул евнуха.
– Нет, так я подожду, а ты смотри себе здесь.
И направился к дому.
Сводчатые окна, закрытые красивыми решетками, белый камень. Пышный сад. Дорожки, выложенные греческими мозаиками с изображением деревьев и птиц. У себя Агапит не соблюдал ограничений, как в храмах. Высокие белые цветы вдоль стен. Зеленые батоги плюща на стенах. Белое, зеленое, отдохновение для глаз.
Вот и дверь, изукрашенная медными кругами из заклепок, с медным кольцом; толкнув дверь, Сивоок вошел в дом. В просторном атриуме пол тоже был выложен мозаикой. Разноцветные круги движения небесных светил, античные божества неба и пространства.
– Эгей!
– крикнул Сивоок.
Никто не отозвался. Может, евнух и впрямь сказал правду?
Сивоок пошел дальше, толкнул еще одну дверь, попал в какой-то узкий проход с высокими белыми стенами, откуда проник в комнату, остановился на пороге, потому что комната была затемнена; когда же присмотрелся, увидел, что почти все помещение занимает широкое ложе, а на ложе - женщина.
Она лежала, подложив одну руку под голову. Улыбка блуждала по ее полным устам, застывшая улыбка встревоженного ожидания. Лукавство проглядывало из глубины ее черных глаз. Он увидел заманчиво изогнутые ноги на твердом ложе, ноги непередаваемого цвета (человеческое тело, в особенности женское, всегда непередаваемого цвета, как пшеничный хлеб), ноги сверкали, впадая, будто две пшеничные реки, в обольстительность, ноги заманчиво изгибались, но он засмотрелся на ступню, залюбовался ее совершенством, ее мощью; женская ступня, чистая, гибкая, будто мост радуги, была прямо у него перед глазами, он что-то пытался вспомнить, но не мог, ему мешала эта ступня, тогда он с маху отбросил ее куда-то в неизвестность и полетел, пропал, исчез, взорвался и рассеялся в пространстве навсегда.