Длинная тень прошлого. Мемориальная культура и историческая политика
Шрифт:
В качестве примера нового сближения между памятью и историей в тени Холокоста можно назвать работы историка Саула Фридлендера, который, пережив Холокост, написал потрясающую книгу воспоминаний 48 . К тому же он является одним из учредителей публикующегося с 1989 года журнала «History and Memory», где вопросы официальной коммеморации и государственной политики рассматриваются как важная новая тема исторических исследований. Имя Саула Фридлендера связано и со «спором историков», публичной дискуссией, которая развернулась в 1986 году в немецкой прессе между немецкими историками и интеллектуалами по вопросу о правильном освещении Холокоста как ключевого исторического события. По сути, обсуждалась альтернатива: историзация или сакрализация. Следует ли отдать Холокост историкам, чтобы приобщить его к универсальному архиву науки, или же он должен занять свое место в коллективной памяти? Здесь опять напрашиваются процитированные слова Пьера Нора: «Память помещает воспоминание в сакральное пространство, история его оттуда изгоняет, делая прозаическим». Постулат абсолютной уникальности Холокоста, усиленный (ныне уже оспариваемым) запретом на какую-либо сравнимость, обязывал закрепить транснациональное и передаваемое из поколения в поколение воспоминание о нем в «памяти всего человечества». Но тем самым возникал парадокс, ибо до сих пор считалось, что именно эта универсалистская перспектива растворяет идентичность носителя памяти, а следовательно, и самое память.
48
Friedl"ander, When Memory Comes.
Когда
49
Friedl"ander, Im Angesicht der «Endl"osung».
50
По словам Ханса Фагета (Vaget, Saul Friedl"ander), речь здесь идет о «таком новом переплетении истории и памяти, когда происходит взаимопроникновение голосов памяти и требований историографии как научной дисциплины, благодаря чему они и стимулируют друг друга», 18.
Таким образом, наводятся мосты над ранее непреодолимой пропастью между научно-исторической и мемориально-ориентированной трактовкой прошлого. Субъективный опыт и объективный анализ уже не считаются несоединимыми, они дополняют друг друга. Ныне в исторической науке общепринято признание значимости личных свидетельств, поскольку они не только служат дополнительным источником для изучения событий прошлого, но и мемориализируют перспективу самих жертв. Рикер и Фридлендер подчеркнули значение памяти для историка, для которого личные свидетельства и личные воспоминания являются побудительным импульсом как для исторического исследования вообще, так и для изучения Холокоста в частности. Историк не может и не должен пренебрегать личными воспоминаниями, иначе в случае Холокоста его исследование превратится в абстракцию, столь же оторванную от того, что тогда переживалось людьми, сколь и от возможности восстановить их для субъективного сопереживания сегодня.
Итак, можно отчетливо выделить три момента, когда историческое исследование может быть дополнено мемориальной перспективой:
– акцентирование эмоционального компонента и индивидуального переживания;
– акцентирование мемориальной функции исторического исследования как памяти;
– акцентирование этической ориентации.
Фридлендер подчеркивает, что «при его подходе имплицитное или эксплицитное использование моральных категорий неизбежно». Тем самым происходит морализация истории, а это обнаруживает у историографии наряду с функциями героизации и просветительства третью функцию, которую мы вправе назвать «моральной». Она связана с категориями свидетельствования, совести и ответственности. Это соответствует тому определению, которое дает исторической науке Йохан Хёйзинга в эссе «Об определении понятия “история”»: «История – это духовная форма, в которой культура отдает себе отчет о своем прошлом» 51 . Хёйзинга еще раз подчеркивает в своем определении тесную взаимосвязь между прошлым, памятью о нем и коллективной идентичностью. Общество отдает себе отчет о собственном прошлом, а не о чьем-либо ином. История в таком понимании является формой коллективного самоотчета, а при этой принципиальной привязке к коллективной идентичности – формой воспоминания о прошлом. Подобная функция исторического исследования обрела новое значение для посттравматической ситуации. После пережитой катастрофы историк оказывается не просто одним из повествователей (или, как называет его Хейден Уайт, «teller of tales»), а еще и адвокатом и судьей, каким его видит Карло Гинзбург; Питер Бёрк называет его «remembrancer». В средневековой Англии так именовался чиновник, который напоминал налогоплательщикам о том, о чем они охотно забывали, – о долгах перед казначейством. Причисляя себя к тому же направлению исторической науки, Бёрк увязывает в ней научно-критическую и моральную функции: «Я предпочитаю рассматривать историка как хранителя неудобных фактов, скелетов в шкафу социальной памяти» 52 .
51
Huizinga, Concept of History, 9. Благодарю за эту ссылку Яна Ассмана.
52
White, Metahistory; Ginzburg, Der Richter und der Historiker; Burke, History as Social Memory, 110.
Нынешняя ситуация характеризуется не абсолютным превалированием истории или памяти, а их сложным взаимодействием в качестве двух конкурирующих и корректирующих друг друга форм обращения к прошлому, особенно травматическому прошлому, с учетом всех функций – мемориальной и моральной, которые соединяют историю с памятью, и научно-критической, отличающейся от обеих названных функций. История и память, писал Нора, во всем являют свою противоположность. Возможно, так оно и есть, однако он не разглядел, что они взаимозависимы и могут выполнить свою задачу, только взаимодействуя друг с другом. Говоря словами Чарльза Майера, «память мотивирует работу историка, историческое исследование утилизирует память» 53 . Историческое исследование обязано памяти своей значимостью и ценностной ориентацией, память обязана историческим исследованиям своей верификацией и коррективами.
53
Maier, A Surfeit of Memory?, 143.
Культурная память
Мой последний раздел, посвященный культурной памяти, я вновь хочу предварить пессимистической сентенцией сэра Томаса Брауна, который в середине XVII века сказал: «Наши отцы обретают свою могилу в нашей короткой памяти и с грустью рассказывают нам, как мы будем погребены в наших потомках. Надгробные камни говорят правду скудные сорок лет. Поколения исчезают быстрее, чем деревья, и даже старинное семейство не способно прожить дольше трех дубов» 54 . Браун напоминает, что забвение является принципом жизни. Процесс постоянного забвения оказывается не только частью нормальной социальной реальности, но и предпосылкой самой жизни как выживания, что относится как к отдельному индивиду, так и к коллективу в целом. Забвение, происходящее в голове отдельного человека, характерно и для общества, что избавляет последнее от болезненных переживаний, помогает преодолеть конфликты, освобождает место для нового, без чего невозможно решать насущные задачи. Это особенно важно для культуры, которая настроена на модернизацию с ее неумолимыми ритмами обновления и устаревания, что делает забвение центральным элементом (не только западной) культуры. Мы постоянно по умолчанию отказываемся от устаревшей продукции ради новинок: одежды, мебели, стиральных машин, компьютеров, их программного обеспечения; и точно так же постоянно и неизбежно в ходе социальной и культурной эволюции меркнут и исчезают воспоминания, переживания, произведения искусства, системы научного знания 55 .
54
Browne, Hydriotaphia, 150.
55
Weinrich, Lethe. О теме «забвение как ресурс» см. главу 2.
Но это не вся правда. Забвение является не просто неизбежным явлением, как бы сопутствующим естественному ходу вещей, росту, самообновлению; забвение представляет собою также целенаправленную стратегию развития культуры. Забвению подлежат еретические книги, попавшие в индекс запретных текстов, изданный католической церковью, так же как сами еретики, отлученные от католической церкви 56 . Забыты не только труды и имена тех, кто после смены политических ценностей или научных парадигм выпал из канона человеческих достижений, признававшихся истинными и значительными. Наконец, забываются те, чьи деяния затмеваются очень строгим и эксклюзивным отбором: Граупнер оказывается в тени Баха, а Игнац Хольцбауэр – в тени Моцарта.
56
Wolf, Index.
Социолог Зигмунт Бауман определил центральной задачей культуры «превращение преходящего в вечное» 57 . Сохранение в памяти становится все менее вероятным, оно требует все больших усилий, особых институций и средств. Обобщая, можно утверждать, что во всех культурах изобретаются специальные системы, которые страхуют от высказанного Брауном опасения по поводу ползучего универсального забвения. В устных и письменных культурах создаются символические средства для накопления и воспроизводства знаний, необходимых, по мнению того или иного общества, для формирования и сохранения его культурной идентичности. Такие понятия, как «традиция», «предание» или «культурное наследие» (англ. «legacy» и «heritage», фр. «patrimoine»), подчеркивают центральное значение в культурном проекте этого стремления к «увековечиванию». Заменяя указанные термины понятием «культурная память», мы выявляем динамику припоминания и забвения, которая всегда присутствует в культуре. Обеспечение сохранности неизменно подразумевает свою противоположность – отбор, отбрасывание и уничтожение, а также более мягкие формы забвения: пренебрежение, деформацию и потерю.
57
Вступительный доклад Бернхарда Гизена на «Мастер-классе в Констанце», организованном в сентябре 2002 года. В своей работе «Liquid Modernity» Бауман высказал мысль, что устойчивые объекты, символизирующие вечность, были характерны для долговременных ориентаций «стабильного модерна» и что теперь данная временная перспектива все больше уступает место кратковременным ориентациям «текучего модерна» – Ibid., 125. Если бы это было так, то в нашей культуре не осталось бы музеев, библиотек, архивов и памятников, не говоря уж об императиве не забывать о Холокосте, адресованном неопределенному будущему.
Как же появляется культурная память? Как из индивидуальных воспоминаний, деяний, достижений возникает тот целостный комплекс, который не конструируется заново каждым поколением или каждой эпохой, а сохраняется на протяжении многих веков? Чтобы ответить на этот вопрос, следует вновь обратиться к индивидуальным воспоминаниям и их меняющемуся социальному горизонту. Пока воспоминания не обрели эксплицитную форму и не попали во внешние накопители, они остаются зыбкими и хрупкими. Зачастую воспоминания меркнут и рассеиваются еще при жизни человека, а со смертью их носителя теряются безвозвратно. После смерти исчезают и материальные следы прожитой жизни. Старые вещи уносятся из квартиры на барахолку. Людей на снимках в старом фотоальбоме уже никто не может опознать. Через восемьдесят – сто лет семейная память изглаживается «естественным путем», чтобы в свою очередь уступить место воспоминаниям следующих поколений. Разумеется, утрачивается не все сразу из того, что напоминает об ушедших: такие вещи, как мебель, письма или фотографии, на которые опирается семейная память, могут храниться и дольше, чем тремя поколениями. Но есть отчетливое различие между материальными носителями, с одной стороны, и живыми воспоминаниями, с другой, ибо последние, по мнению Зигфрида Кракауэра, могут сохраняться только посредством речевого общения. Он подробно проанализировал это различие на примере фотографии бабушки. Кракауэр констатирует, что фотография, до мельчайших подробностей зафиксировавшая каждую рюшечку и складку на платье, являет собой полную противоположность живому воспоминанию. Фотография сохраняет внешнюю оболочку, мумифицируя ее. А живое воспоминание, качественно отличаясь от фотографической точности, поддерживается речевыми фрагментами, отдельными фразами или анекдотами. Это немного, но все же кое-что, что знают внуки о своей бабушке, пишет Кракауэр в своей автобиографической ретроспективе. Они знают, что «на склоне лет она жила в своей комнатушке с видом на старый город, что она показывала детям нарисованных танцующих солдат, что в ее жизни была скверная история, а еще они знают два ее достоверных высказывания, которые с некоторыми изменениями передаются из поколения в поколение» 58 .
58
Kracauer, (Die Photographie) // Ornament der Masse, 22. Марианне Хирш (Hirsch, Family Frames) ввела понятие «постпамять» (postmemory), чтобы подчеркнуть значение фотографии как опоры для социальной памяти, в которой опыт-память индивидуума расширяется за счет опыта других членов семьи.
Вещный контекст минувшей жизни обычно переживает самого человека. Именно это обстоятельство констатирует героиня одного американского романа XIX века, когда получает в наследство старинный секретер: «Этот предмет мебели, – говорит она своему новоиспеченному супругу, – некогда принадлежал отцу моей матери, а раньше его бабушке и прабабушке, теперь же он принадлежит тебе». В этих словах звучит не столько гордость из-за обладания новым имуществом, сколько неожиданное понимание парадокса длительности времени: «Насколько сильно сия незначительная вещь способна пережить своих достопочтенных владельцев!» 59 Вещи, которые оказались такими долгожителями по сравнению с их прежними владельцами и которые имеют высокую ценность функционального, материального или сентиментального характера, входят во все новые ансамбли и контексты предметов. Последним из подобных контекстов, которые сохраняют такие реликты от разрушения и забвения, служит музей или архив. Музей, архив или научная библиотека является культурным институтом, где общество хранит реликты и следы прошлого после того, как они теряют живую связь со своими прежними контекстами. К числу таких предметов относятся книги, письма, рукописные свидетельства, а также картины, фотографии и другие медиальные носители информации. Выпадая из прежнего функционального контекста, они становятся безмолвными свидетелями прошлого, которые подлежат новому толкованию со стороны экспертов.
59
Warner, The Wide, Wide World, 583.